Коля — натура романтическая и стоическая. Он беспредельно был предан, привержен сперва идее революции, а потом и самой революции. Он не отделял себя от нее, слит с нею в мышлении и чувствах, но как-то это не мешало ему так же самозабвенно относиться к семье. В этом смысле никакая разлука меня не страшила. Была глубоко уверена, что его ничто не сломит. Все это нисколько не умаляло ни беды, ни горечи разлуки.
В той же группе приведенных на свидание узнала историка Цвибака, философа Григорова и других…
Несколько дней спустя через окошко в НКВД сообщили, что Коля приговорен к трем годам лагерей., У «большого дома» на Литейном в ожидании обещанного свидания простояли с семилетним сынишкой на морозе восемь часов. Каждые 40–50 минут нам отвечали: «Ждите, вызовут». И мы ждали. Леня устал, истомился, но терпеливо помалкивал, не жаловался, топал ногами, чтобы согреться, не выпускал из рук самодельного подарка отцу, а только перекладывал его из одной руки в другую. Это было 13 февраля, в день рождения Коли. Леня обязательно хотел его увидеть и порадовать подарком. Он уже многое понимал.
А пока мы ждали… В 11 часов ночи наконец сказали, что Коля давно увезен на Московский вокзал для отправления в Карелию. Мы бросились на вокзал и, конечно, никого не нашли, так как многочасовое ожидание с ребенком у здания ГПУ было издевательским розыгрышем следователя Райхмана. За два дня до того Колю увезли со Шпалерки в нижегородскую пересылку для отправки в Ухто-Печорские лагеря. Следователь прекрасно был осведомлен, когда и куда везут этап, но морил нас на морозе, чтобы мы не могли встретиться. Невыносимо тяжко после такого дня возвращаться в опустевший, опальный дом, больно за Ленечку. Он возвращался разочарованный, грустный, озабоченный и в то же время следил за мной и ласково мне улыбался. Перед дверью в нашу квартиру он заговорщически мне сказал: «Мама, не скажем бабушке и Валюше и вообще никому, что папа уже уехал». Дети в такие моменты — спасение, источник выдержки и деятельности. Первую половину моего дня занимала безрезультатная беготня в поисках работы. В лучшем случае — отказы, в худшем — не желают разговаривать. Продолжала заниматься — ежедневно два часа английским, работала и над диссертацией, но так исполняют ритуал, лишенный внутреннего смысла. Значит впустую. Взялась за перевод с немецкого Вайта Валентина «Революция 1848 г. в Германии». Книга буржуазного прогрессивного историка написана ярко, образно, как художественное произведение. Работа шла туго, как все в тот период. Жизнь сотрясена, поглощена другим, мысли как в лихорадке, не знаешь, за что ухватиться.
Профессору А. И. Молоку, у которого работала в аспирантуре, редактировавшему перевод, мало улыбалась перспектива работать с исключенной аспиранткой. Перевод ему не нравился, критиковал с нескрываемым раздражением и явным желанием вызвать меня на отказ. Задела перемена в его тоне. Возвращалась от него злая и печальная. Остановил Евгений Викторович Тарле. Он вел у нас источниковедение, знал хорошо Карпова и, конечно, был осведомлен о моих злоключениях. Евгений Викторович в нашей небольшой аспирантской группе из четырех человек скорей посвящал нас в святая святых источниковедческой работы, своей и других, чем говорил об общем источниковедении. В том и заключалась прелесть занятий с ним: всегда неожиданное с характеристиками исторических деятелей и современных историков, всегда новое, своего рода источниковедческая мемуаристика. То расскажет о найденной им в архиве никому неведомой папке о Талейране, то о споре в стенах Сорбонны с Оларом, столкновении с другими историками Франции, о встречах с Дю-Гаром, то нереальные, но заманчивые перспективы поездок с ним в заграничные архивы. Вне занятий он всегда торопился и разговаривал мало. Сейчас он и не думал торопиться, а полон был дружеского участия. «Собираетесь, — говорил он, — посвятить жизнь и деятельность науке Истории, а надеялись на спокойное бытие. Не бывать тому… Сама наша наука то бешено рвется вперед, ломает, рушит, то мчится вспять, то выкидывает трюки, какие и не предположить. Только в учебниках об исторических формациях она катит гладко по волнообразной схеме. Случившееся с вами еще не Ватерлоо. Давно ли я, «классовый враг на историческом фронте» (так я именовался) почитал за благо читать курс в Совпартшколе в Алма-Ате? Не сто лет прошло, а я у финских волн и в том же университете!»
— Вас высылали как историка Тарле Евгения Викторовича, а меня безымянно, безлично, в массе, в гуще, которой конца-края не видно…
— Ну-ну, вы действительно правы, мы не у изначальной, но и не у конечной точки течения. Тем важнее не растеряться, не придавать значения второстепенному. Вот рассказали о Молоке и огорчаетесь его отзывом. Он и трус, и лоялен до плохого, иметь дело с вами — обременительная роскошь, не всем по душе и по карману… Перевод продолжайте, книга увлекательная и полезная, ее издадут. Будут трудности — заходите ко мне, помогу и потолкуем.
Встреча с Тарле ободрила, даже порадовала. Крупнейший историк, представитель свободомыслящей русской либеральной интеллигенции Тарле всегда занимал в международных вопросах антигерманскую линию, поэтому его приближенность к нашему правительственному руководству во время Отечественной войны органична и естественна. Ему по праву принадлежала роль консультанта в ряде вопросов. Обидно другое: за его подписью появлялись статьи с оттенком дурного вкуса, сниженного стиля в угоду указующему персту… «Покорный общему закону…»
Кто-то из товарищей посоветовал обратиться по поводу работы к заведующему университетской библиотекой. Фамилия его была Карель. Ранее он руководил отделом профобразования в ленинградском отделе народного образования. Библиотека университета помещалась в полуподвальном помещении. Встретил меня рыжебородый и рыжеволосый человек солнечной улыбкой и ироническим возгласом: «Вижу, вижу, еще один отставник!» Он напоминал доброго тролля или гнома, хотя не был уж так мал ростом. «Обойдусь без исповеди — знаю, всех разом потянуло на библиотеку. И далее все известно, в библиотеке никогда не работала, деться некуда, дай-ка пойду к «рыжебородому». С такой славой пропадешь ни за грош! Что умеете? Откуда явились? (Я назвала фамилию). А, знаю, знаю — три сестры-аспирантки. И всех исключили? Не всех? И на том спасибо! Языки хоть знаете? Ну и отлично! Чего еще мне желать? Да вы не стесняйтесь, все пройдет. Главное — не унывать! Зачислю на поденную и… на вас ставлю точку без запятой. Идемте». Он провел меня в глубь длинного коридора вдоль стеллажей и крикнул в пространство: «Эй, друже, принимай еще одного отставника!» Тот, к кому он взывал, оказался переводчиком Маркса и Энгельса Ананьев. Он переводил «Тайную дипломатию» и часть «Хронологических выписок». Одна из работ вот-вот должна была выйти в «Архиве Маркса и Энгельса». Ананьев дрожал: «Узнают, что уволен, задержат очередной том Архива, и я на мели. Что будешь делать без заработка? А у меня дочь месяц тому назад родилась!»
Так, минуя всякие формальности, проработала до высылки из Ленинграда в архиве-библиотеке. Заведующий часто захаживал к «детям подземелья», как он нас называл, и между нами установилось доверие без излишней откровенности. Таких бы людей побольше! С шуткой рисковал, ибо руководствовался убеждениями. Его «взяли», как я слышала, в 1937 году.
В жизни моей не было ни ритма, ни целеустремленности, ни планов, ни ответов. Одни вопросы. Удержаться, не расшибиться вконец, сохранить детей… Так как человеку свойственно приписывать свое состояние окружающим, мне казалось, что все утратили покой и колею. Ход событий этому содействовал. Стремилась забить день до отказа, чтобы вечером свалиться и заснуть. Ежедневно, как часы, продолжал являться для занятий английским языком аспирант из моей группы В. Ревуненков, уволенный по одному списку со мной. Мы оба занимались Германией, по смежным периодам. Руководил нашими темами профессор Горловский, директор исторического отделения. Ревуненкову было лет 26, напорист и четок в любом деле. Расчетлив, умен и приземлен. Занимался неукоснительно регулярно, много и методично. Доклады его базировались на источниках, выступал дельно, но без огонька, никогда не выходил за рамки темы, как то нередко бывает в свободных аспирантских спорах. Писал ровным, мелким готическим почерком, между строками никаких промежутков, точно он экономил на бумаге. Подтянутый, розовощекий, предупредительный, не по летам ровный. Способности хорошие и целенаправленные, но уж очень себя высоко ценил и нередко охорашивающимся жестом откидывал со лба волосы, будто женщина. Отношения между нами были чисто деловые. Предложил приходить ко мне для занятий английским языком в любое удобное для меня время. Я согласилась. Читали Маколея, Тойнби и др. историков.