Потом стояли втроем у свежей могилы, молчали. Дул плотный влажный ветер, завывая в крестах и обелисках. Кент наконец сказал:
— Три смерти за полгода… Мор на Русаковых начался, что ли? А ведь в нашем роду всегда подолгу жили, деду, кажется, уже под восемьдесят.
— Восемьдесят два, — тихо поправил Сергей.
— А я никогда не видел его, — с горечью сказал Кент. — Какой он, Серега?
— Ты на него очень похож. Даже больше, чем отец. Съезди к нему, пока он жив.
— Надо бы… — Кент вздохнул, помолчал и предложил: — Ну что, пошли?
Дома их ждал накрытый стол, — постаралась Неонила Филипповна, соседка. Смахивая беззвучные слезы, она с робким поклоном пригласила, как чужих:
— Садитесь, ребятушки, помяните покойницу, царствие ей небесное…
Кент и Сергей неловко сели, будто и впрямь в чужой дом пришли помянуть неблизкого человека. За двумя столами, приставленными друг к другу, могли свободно разместиться человек двадцать, а их всего было четверо. Георгий, постояв, направился в свою комнату. До сих пор он так и не решился зайти туда, но сейчас… Если не сейчас, то надо было повернуться и отправиться на вокзал. Но ведь когда-то все равно надо… И он вошел, постоял у порога, привыкая к сумраку — окно было закрыто ставнями. В углу неясно угадывалась их кровать, черным объемом громоздился уродливый, послевоенных лет шифоньер, — они с Ольгой не раз хотели выбросить его, но не хотелось обижать Антонину Васильевну и Дмитрия Иннокентьевича, — рядом, как помнил Георгий, должно быть трюмо в светлой дубовой раме. Он протянул руку к выключателю, щелкнул. Лампочка, вспыхнув неожиданно ярко, разорвалась с гулким, густым звуком, и в мгновенной вспышке Георгий успел увидеть, что трюмо на месте, но закрыто черным куском бархата, — отрез этот, пролежавший в сундуке Антонины Васильевны лет пятнадцать, перешел Ольге в приданое, но она, всячески отговариваясь, ничего не захотела шить из него, — что и кровать застелена чем-то черным, а в изголовье, над горкой черных подушек, висят гроздья засохшей рябины… Георгий повернулся и осторожно закрыл за собой дверь. Кент и Сергей молча сидели за столом. Тяжелая темно-вишневая скатерть с кистями посредине и еще две по бокам, белые, жестко накрахмаленные. Расстаралась Неонила Филипповна, бедной родственницей примостившаяся на конце стола… Пироги с рыбой, яйцами, черемухой, грибами и просто грибы, — белые, маслята, рыжики, соленые грузди, пахучие бронзовые лещи, розовые окорока и еще огурцы, помидоры, моченые яблоки, одуряющий запах чеснока, укропа, лаврового листа. И целая батарея наливок и настоек, когда-то виртуозно приготовляемых Дмитрием Иннокентьевичем, — вишневых, рябиновых, перцовых, лимонных — и горькая полынная. Не сообразила Неонила Филипповна, что так мало будет народу на поминках, и теперь виновато помаргивала узкими выцветшими глазами, неловко пряча потрепанные рукава кофты цвета бурого железняка…
Георгий сел за стол, посмотрел на Кента и налил себе почти полный стакан горчайшей полынной, подцепил вилкой кусок окорока. Покорно потянулся к бутылке Сергей, и лишь Кент медлил. «О господи! — с тоской взмолился про себя Георгий. — Только не нужно читать мне мораль…»
И Кент, будто вняв его мольбе, молча палил себе и потянулся было к Сергею чокнуться, но тот испуганно отдернул руку.
— Что ты, на поминках не чокаются…
6
Через два дня Кент уехал. Георгий не помнил, о чем они говорили перед отъездом. Потом уж Сергей рассказывал, что Кент пытался увезти его с собой, даже взял билет, но Георгий наотрез отказался, а когда Кент пытался настаивать, запустил в него бутылкой… Память начала работать где-то на исходе второй недели — он очнулся на диване и зажмурился от острых солнечных бликов, отскакивающих от большой пропыленной люстры с множеством хрустальных подвесок. Он зачем-то начал считать подвески, дошел до четырнадцати, сбился и хрипло позвал:
— Серега!
Никто не отозвался. Георгий, качнувшись, сел на диване, снова позвал Сергея, и опять никто не отозвался. Никого и ничего не было в доме. Часы его остановились, стояли большие настенные часы в зале, стоял вшивенький пятирублевый будильник на кухне. Георгий только и мог знать, что сейчас день, потому что на улице солнце, наверно, апрель, — в тот день, когда хоронили Антонину Васильевну, сугробы в саду были вровень с забором, а теперь осели наполовину, обнажив мокрые, дымящиеся парком доски, — но какое число? А впрочем, зачем ему число, тупо подумал Георгий и, поймав себя на этой мысли, передернул плечами.