Серая тьма стояла над Шельмой. Не естественная ночная тьма, а что-то вроде концентрата вечерних сумерек и непогодной мглы, когда небо вплотную наваливается на притихшую землю, давит ее многокилометровой толщей туч и все живое на земле начинает беспричинно беспокоиться, поникают цветы и травы, зверье старается укрыться в норы, — а что остается людям? Восьмидесятилетние бабки принимаются креститься и бормотать о конце света, сердечникам и гипертоникам кажется, что это их последний вечер в жизни, — и нередко предчувствие не обманывает их; в такую погоду фронтовиков нестерпимо мучают старые раны, хронические больные — язвенники, радикулитчики, ревматики, невротики — не могут найти себе места, да и не один здоровяк, промаявшись от непонятной тоски, в десятый раз злобно глянет на мрачное, пугающе близкое небо…
Маялся и Георгий. Он то вставал, чтобы подбросить дров в нехотя горевший костер, то снова садился, уставясь в огонь, то смотрел на могилу и видел, как на секунду выхватывает из тьмы огонь тонкую черную сосенку со щитом, и тут же отворачивался и в какую-то минуту совсем было собрался ехать обратно в лагерь, но, потоптавшись, снова сел — ехать в такой темени нельзя было.
Физической боли он не чувствовал, болела душа, разлитая, казалось, по всему телу. Даже боль в желудке воспринималась как боль душевная…
Что такое была его душа, об этом Георгий никогда почти не думал. Он только знал — это что-то такое, что намертво связано с Ольгой, потому что ничему другому места в ней не было. Видит бог, он пытался избавиться от этого мертвого груза, но ничего не получилось. Ничего не изменилось за эти десять лет. Была короткая передышка — Вера, новая работа, — и это все. Спасительная житейская философия «время — лучший лекарь» почему-то не срабатывала…
Он посмотрел на могилу. Бесформенная груда замшелых камней на фоне черной, едва угадывающейся сейчас скалы. Наверно, на ней до сих пор остались следы от пуль… Он тогда расстрелял обе обоймы из своего «ТТ» и сейчас вспомнил, как пули высекали из камня искры и, повизгивая, рикошетом уходили в низкое небо, сплошь закрытое тучами! Наверно, до сих пор где-то в траве валяются стреляные гильзы… А Коля Барсуков, бросив карабин, кинулся на землю — пули уходили не только в небо, но и отскакивали назад — и что-то кричал ему, но Георгий не слышал. Когда пистолет, сухо щелкнув пустым стволом, не отозвался выстрелом, Георгий быстро вынул пустую обойму, мгновенно вставил вторую — она хищно лязгнула защелкой, — передернул затвор и, вскинув руку, снова стал расстреливать скалу. И все нажимал на спусковой крючок, когда кончились патроны, пока не понял, что стрелять больше нечем, и почему-то стал внимательно разглядывать пистолет, очень черную круглую дырку ствола, из которой сочилась кислая струйка сизоватого дыма, перевел взгляд на могилу. Камни тогда были чистые и еще влажные, они таскали их из реки. Он зажмурился, представив Ольгу, вчера еще живую, а теперь лежавшую под этими чистыми тяжелыми камнями, и, согнувшись, выронил пистолет. Его начало рвать. В последние сутки он почти ничего не ел, и в желудке, казалось, было совсем пусто, но его еще долго выворачивало наизнанку — водой, слизью, желчью, а под конец и кровью…
Вода в котелке забурлила, выплескиваясь на огонь. Георгий заварил чай, обжег губы и отставил кружку. Костер едко дымил и безнадежно угасал, надо было искать сушняк. Георгий взял топор, фонарик и полез в чащобу, проклиная себя за то, что не позаботился о дровах засветло. Ведь не первый день в тайге, знает, что любая оплошность обязательно выйдет боком, а все-таки опростоволосился… Через полчаса он снова разжег костер, прикинул, что хватит его часа на два, а потом можно разгрести его и установить полог. И опять зло чертыхнулся, вспомнив, что не нарубил лапника для подстилки. Видно, день уж такой выдался сегодня.