Доктор Берлин человек симпатичный, живой. Как о враче не могу судить. Рассказал, что в 30-е годы лечил Пастернака от бессонницы. Был рад пациенту Борису Слуцкому. Возле него, в разговорах с ним, проводил большую часть рабочего времени. Устроил его в старой, запущенной больнице как только мог — отдельно. Порой выкрики больных достигали этот угол. Не помню, реагировал ли на них Борис.
Боре была предоставлена возможность пользоваться телефоном, видимо, в кабинете Берлина по окончании рабочего дня. И он мог звонить, кому хотел.
Сравнительно вскоре по поступлении в больницу была у него порывистая попытка самоубийства. Но в палате были профессионально предусмотренные преграды. Временно был установлен пост. Больше за долгие месяцы больницы попыток не было.
Однажды он испытал приступ бреда. Доктор Берлин находился у его постели, пока не улеглось, и Борис заснул. Выйдя из палаты, затворив за собой плотнее дверь, доктор проникновенно сказал мне: “Какой доброкачественный состав бреда”.
Бред больше тоже не случался. Было состояние депрессии разной степени. Казалось все же, Боря понемногу поправляется…
Но как бы ни бывало, и тогда, и на всех последующих этапах, обремененных душевным недугом из-за отступившей от него музы, его память, его интеллект, афористичность суждений неизменно оставались при нем»[358].
Началась больничная жизнь в психосоматическом отделении 1-й Градской больницы. Лечивший Бориса доктор Берлин, человек широко образованный, любил и почитал поэта Слуцкого.
Когда к Борису приходили друзья-поэты (иногда вопреки его запрету), доктор Берлин присоединялся к ним и активно участвовал в общей беседе.
О звонках из больницы вспоминает Наталья Петрова:
«Это был очень страшный разговор. Объяснил, что его, в сущности, уже нет, что видеть и разговаривать с ним нет никакого смысла (“Даже моя хваленая память рассыпалась”), но он будет звонить… Голос, тон были ровные, безжизненно спокойные. Он был жив — и его не было. Я отчаянно заплакала, как только положила трубку, но… как было заведено… только потом. Да, говоря с ним, еще и не знала, что напряжение этого разговора, тщетные мои попытки разбить стену, доцарапаться, докопаться до живого, слабого, обыкновенного взорвутся слезами бессилия и нежелания принимать происходящее как реальность.
Но это была реальность. И разговоры вокруг этого были вполне бытовые.
Величие и тайна того, что было с ним, того, где он находился, превращались в нечто (дурдом, психушка) скандальное и вроде бы даже стыдное. Говорить с ним было страшно — говорить о нем было бессовестно и потому противно.
А он, по моему разумению, казнил себя. Однажды он сказал мне по телефону: “Наташа, я страстно не хочу жить”. А я могла только пытаться войти со своим “это надо перетерпеть, так не может быть вечно…” и всякими другими, гроша не стоящими сентенциями. Так… барахталась где-то у подножия Горя»[359].
Летом 1977 года я был в отпуске в Москве и ежедневно навещал Бориса. Приносил обед. Бывали у него Лена Ржевская и Изя Крамов. Когда я простудился и слег, вместо меня стала ездить с обедом Ирина. Как человек организованный, она по живым следам записывала свои впечатления. Ее воспоминания представляют картину первых месяцев болезни Слуцкого (П. Г.).
«9 июля Петя заболел, и мне пришлось поехать к Борису самой, “пришлось”, так как Борис по-прежнему просил меня к нему не приходить. Я несла ему обед, и это делало мой визит необходимым. Волновалась очень: давно не видела его, еще дольше не разговаривала с ним — смерть Тани, его болезнь, отделение, в котором он лежал…
Мне показалось, что он не удивился моему приходу, скорее даже обрадовался, хотя и сказал:
— Я не рад тебе.
Пришлось объяснить, почему пришла я, а не Петя. Он встревожился, но тревога его была мимолетной.
Обед съел быстро и с видимым аппетитом.
— Ты кормишь вкусно, но не знаю, как я могу тебя отблагодарить.
Сразу стал рассказывать, как и почему оказался в больнице. Мне пришлось прервать его:
— Я все знаю от Изи и Лены. Не стоит к этому возвращаться.
Тогда он стал говорить о своих постоянных тревогах:
— Жить незачем, писать уже никогда не смогу. Лежу и пытаюсь рифмовать, но ничего не получается. Переводить тоже не смогу. Ты помнишь, какая у меня была память? А сегодня потерял полдня, чтобы вспомнить, что Сонина фамилия была Мармеладова. Нет интереса ни к чему, да, пожалуй, почти и ни к кому. Читать не могу совершенно. Беспомощен. Начнется жара, и вернутся кошмары. Нет денег, чтобы оплачивать Лидию Ивановну (Л. И. готовила обеды в семье Слуцких во время болезни Тани и иногда приносила обеды в больницу Борису).
359