«Странным и сомнительным оказалось в ту пору поведение всей нашей поэтической компании, — писал Самойлов. — Героем был один Наровчатов. Значит, вера его была подлинная… Может быть, все это свидетельствует об изъяне нравственного чувства у Наровчатова?
Наверное, никто из нас не думал тогда о нравственном значении той малой войны. Не думал и Наровчатов. Не думал, но и не почувствовал, ибо только подспудным нравственным чувством, неосознанным и скорбящим, объясняется нерешительность всех остальных в начале финской войны»[74].
О тоске Павла Когана в начале финской войны сохранились любопытные воспоминания его соученицы по Литинституту Вики Мальт[75], дочки репрессированного литературного и партийного деятеля Сергея Ингулова. Она заговорила с Павлом о нападении Финляндии на Советский Союз (такова была официальная советская версия начала войны). Коган подвел девушку к карте и молча показал ей на Финляндию и на Советский Союз. Вопрос о том, кто на кого напал, отпал сам собой.
Впереди была Большая война, Великая Отечественная. Та, к которой готовилась вся поэтическая компания.
Воскресный день 22 июня 1941 года выдался в Москве солнечным.
Ничто не предвещало начала войны. Москвичи узнали о ней в полдень, из выступления Молотова по радио. Даже многие части Московского гарнизона, особенно Военные академии и училища, оставались в неведении до 12 часов дня. Студенты готовились к экзаменам. Многие москвичи с утра выезжали отдыхать за город.
Вот как описывает этот день Давид Самойлов — приводим его рассказ полностью из нескольких соображений. Во-первых, рассказ косвенно свидетельствует о растерянности власти; «послы» и их дети знали; всем прочим, до поры, пока не приняты властные решения, знать не полагалось, боялись паники. Во-вторых, благодаря этому эпизоду становится понятно, насколько прав был Борис Слуцкий, по косвенным, мелким свидетельствам пытавшийся опознать важные изменения в обществе: по расположению вождей на Мавзолее — грядущие перемены; по той или иной музыке — начало войны. И в то же время становится понятно, насколько все эти мелкие свидетельства бесполезны в случае серьезного, эпохального поворота, — даже такого, о котором ты сам знал заранее. Ребята, за год до войны уговорившиеся написать по балладе на смерть друг друга, оказались так же не подготовлены к разразившейся войне, как и те, кто ни о какой войне не думал. Такого рода события только усиливали интерес Слуцкого к мелким фактам, к деталям, к конкретике. Неважно, что ты и твои друзья знаете: война начнется! Это знание «вообще», оно — мертво и не нужно в тот день, когда война и в самом деле начинается. В-третьих, становится ощутимо мощное, настоящее честолюбие молодого Слуцкого, его неутолимое и неутоленное желание быть субъектом истории, не покорным винтиком огромной машины, но равноправным участником исторического процесса.
«…Я готовлюсь к очередному экзамену за третий курс, — вспоминает Самойлов. — Как обычно, в половине десятого приходит заниматься Олег Трояновский, сын бывшего посла в Японии и США, а ныне и сам посол.
Он спокойный, дружелюбный и замкнутый юноша. Немного растягивая гласные на английский манер, он говорит:
— Началась война.
Включаем радио. Играет музыка. Мы еще не знали о функции музыки во время войны и не умели разгадывать ситуацию по музыкальным жанрам.
Война? Может быть, наши войска вступили куда-нибудь, как в Западную Украину, Бессарабию или Прибалтику? Недавно было успокаивающее разъяснение ТАСС. Стоит ли беспокоиться?
Решаем заниматься. И Олег соглашается. Он спокоен, как обычно.
Однако занятия все же не ладятся. Я понимаю, что, если не сообщу о войне Слуцкому, он мне этого никогда не простит. Такая информация может посрамить такую известную в Юридическом институте пару: Горбаткина и Айзенштадта — основателей агентства «Айзенштадт пресс энд Горбаткин поц», самых осведомленных людей в Москве.
Через полчаса стучусь в знакомую комнату в общежитии Юридического в Козицком переулке…
Слуцкий и его сожители жуют бутерброды, толсто намазанные красной икрой. Кто-то из студентов получил посылку из дома.
75