Выбрать главу

…Ничто, никакие литературные совершенства не могут заменить свежесть восприятия тех лет, его “Записки” пахнут порохом, пылью дорог, солдатским потом, в них слышен лязг танковых гусениц, от них веет лихостью и страхом погибнуть перед Днем Победы. И эти лица — лица и судьбы народов, их надежды… Они уже забыли, как все было, и мы, мы ведь тоже забыли себя, оказывается, мы были куда лучше…»[98]

Вторично «Записки» были опубликованы издательством «Вагриус» в 2005 году в серии «Мой 20-й век».

Странное впечатление производят эти «Записки…». Написанные по горячим следам, они не репортажны, не дневниковы, они — «литературны». Это прочитывается в их традиционности, парадоксальной традиционности революции, которой Слуцкий остался верен всю жизнь. Угадываются литературные предшественники «Записок…» — «Фронт» Ларисы Рейснер, «Конармия» Бабеля, «орнаментальная» проза двадцатых годов, из которой выброшены все «орнаментализмы», а оставлена только ритмическая организация текста и интонация — спокойным деловым тоном о жестоких и страшных вещах. Слуцкий, разумеется, не мог знать, как «работал» с бабелевским текстом Варлам Шаламов («Я вычеркивал все его “пожары, веселые как воскресенье” — рассказы оставались живыми»), но его принцип работы в этой традиции, в традиции этой прозы был точно таким же. Слуцкий пишет, что до войны раз пятнадцать прочел сборник рассказов Бабеля. Полемические следы этого чтения заметны в «Записках о войне». Лютов, alter ego Бабеля, лирический герой «Конармии» — очкарик, интеллигент, примкнувший к революции, его несет стихия народного бунта. Лирический герой «Записок о войне» Слуцкого и его ранних баллад — интеллигент, руководящий народным бунтом, организованным в регулярную армию. Не в том дело, насколько был прав Слуцкий — покуда он писал свои «Записки…», он так чувствовал, так понимал себя и свое место в «прекрасном и яростном мире». Это был не момент истины, но момент заблуждения. Однако энергия этого заблуждения позволила разгромить тоталитаризм «справа» — фашизм и не позволила примкнуть к тоталитаризму «слева» в самом бесчеловечном его изводе — к сталинизму.

Слуцкому кажется: то, что не удалось анархической конармии в 20-м, удастся Советской армии в сорок пятом: российская революция перерастет в революцию всеевропейскую. Теперь на причитающиеся им по праву места будут возвращены те уничтоженные люди двадцатых, кого он не без оснований считал своими учителями. Люди революционных «бури и натиска», они не подошли дисциплинированному военному лагерю тридцатых, но теперь-то, когда в Европе поднимается своя «буря», они понадобятся вновь. Вот откуда в тексте Бориса Слуцкого имена репрессированных, тогда еще не реабилитированных поэтов и писателей — Пильняка, Клычкова, Мандельштама. Вот почему Слуцкий пишет о знаменитом Юрии Саблине — участнике левоэсеровского мятежа 6 июля 1918 года в Москве; вот почему называет публицистику Ильи Эренбурга «моральной левой оппозицией по отношению к официальной линии». Он прекрасно понимает всю опасность такого уподобления: «левая оппозиция» — оппозиция Троцкого и его сторонников, ориентированных на мировую революцию; но Слуцкому кажется, что нынче, в сорок четвертом-сорок пятом, все изменилось по сравнению с тридцатыми.

В эти годы Слуцкий не опасался «троцкистских» ассоциаций. Тактика (погоны, «темные доски обрусительских икон», патриотизм, приближающийся к шовинизму, к великодержавью) должна была смениться стратегией («ждали возрождения коминтерновских лозунгов»). Поэтому Слуцкий с таким восторгом и с таким воодушевлением описывает Сербию сорок четвертого — сорок пятого: здесь он вдохнул воздух крестьянской революции, во главе которой стоит направляющая и организующая сила — городские образованные люди, интеллигенты и рабочие-коммунисты.

Главный герой «Записок о войне» Бориса Слуцкого — один из самых интересных психологических типов, когда-либо создававшихся историей, — бунтарь-государственник, патриот-космополит, догматик-диалектик. В эти годы Слуцкому еще далеко до того, чтобы печально сформулировать: «Музыка далеких сфер, противоречивые профессии: членом партии, гражданином СССР, подданным поэзии был я. Трудно было быть. Я, как Волга, в пять морей впадающая, сбился с толку, высох и устал». До усталости, до сбитости с толку было еще далеко. Была попытка зафиксировать странности, понять противоречия. Главное противоречие Борис Слуцкий уловил сразу и сразу попытался его определить, вогнать в «изложницу» гегелевской диалектической схемы. «Распространение получили две формы приверженности к сущему: одна — попроще — встречалась у инородцев и других людей чисто советской выделки. Она заключалась в том, что сущее было слишком разумным, чтобы стерли его немцы в четыре месяца — от июня до ноября. Эта приверженность не колебалась от поражения, ибо знала она, что государственный корабль наш щелист, но знала также, что слишком надежными плотничьими гвоздями заколачивали его тесины. Вторую форму приверженности назовем традиционной. Она исходила из страниц исторических учебников, из недоверия к крепости нашествователей, из веры в пружинные качества своего народа. Имена Донского, Минина, Пожарского, для инородцев западно чуждые, сошедшие с темных досок обрусительских икон, здесь наливались красками и кровью. Две эти любви, механически слитые армейскими газетами, еще долго жили порознь, смешливо и враждебно поглядывая друг на друга»[99].

вернуться

98

Гранин Д. Вкус победы // Борис Слуцкий. Записки о войне. СПб.: Logos, 2000. С. 12, 14, 16.

вернуться

99

Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 17–18.