Такое соединение, такой синтез, условно говоря, Деникина и Троцкого могли бы показаться заурядным национал-большевизмом, «сменовеховством» навыворот, если бы помимо идеологических схем — поверх них, а иногда и против них — в Слуцком не работал удивительный поэтический инстинкт, мудрость наблюдателя, «с удовольствием катящегося к объективизму». Он старается запомнить детали — и они «прокалывают» идилличность идеологической схемы. Слуцкий описывает подготовку к первому легальному собранию ССП, которое должно состояться в бывшем Русском доме, принадлежавшем русской эмигрантской колонии Белграда: «В зале шел поспешный пересмотр портретов. Без прений выбросили Николая Александровича, его отца и прадеда. Помешкали над Александром вторым освободителем и Александром первым благословленным. В конце концов, уцелели Петр, Суворов, Ермолов. На стенах остались огромные прямоугольные пролежни, странно напоминавшие 1937 год»[102]. В социальное сознание советского человека тридцать седьмой год еще не вошел символом беды, ужаса; он еще остается в подкорке, в подсознании — как знак чего-то странного, зловещего, связанного с болезнью, с обездвиженностью. «…Огромные прямоугольные пролежни, странно напоминавшие 1937 год» — этот образ и это уподобление свидетельствуют о том «мировом неуюте», который начинал чувствовать Слуцкий среди всей идиллии слияния «русского неба» и «русской земли». Нет — в первоначальном насмешливо-враждебном отношении друг к другу «двух Любовей» была своя правда, раз их органическое соединение рождает нечто вызывающее подобную ассоциацию. Много позже, после патетического финала баллады «Кульчицкие — отец и сын» («каждому, покуда он живой, хватает русских звезд над головой, и места мертвому в земле российской хватит»), Слуцкий напишет короткое автовозражение:
Собственно говоря, уже в сорок пятом-сорок шестом годах Слуцкий не мог не чувствовать, не видеть, что та «форма приверженности к сущему», которую он назвал первой, в которой выделял рационалистические, «разумные» черты, как раз и оказалась наиболее донкихотской, идеалистической, более всего оторванной от действительности. Недаром в «Записках о войне», рассуждая об оккупации, Слуцкий пишет об «изменах председателей горсоветов» (практиков, прагматиков) и о верности «прекраснодушных идеалистов», вроде сельских учителей или «старого рабочего, рядового участника 1905, 1917 годов». «Сущее слишком разумно, чтобы стерли его немцы в четыре месяца». Но немцы стирали это сущее: «под корень вырубались целые народы», «публичное прощение пассивизировавших себя коммунистов», «газеты, где печаталась Зинаида Гиппиус», «перевод советских железнодорожных рельс на европейскую колею». В поэзии Слуцкий дает потрясающий образ «человека чисто советской выделки», уверенного в незыблемой разумности сущего и потрясенного тем, как это сущее гибнет. Мы имеем в виду «Балладу о догматике»: