Понятно, почему Анна Ахматова обратила внимание на это стихотворение. Во-первых, она была очень внимательна к чужой поэтической славе, а во-вторых, как же ей не обратить внимание на стихотворение о политике, которая стала роком, судьбой, начинавшееся русским эквивалентом латинского изречения, выбитого на фронтоне Фонтанного дома, ее дома: «Deus omniat conserwat» — «Все в руце божьей», или «Все мы под богом ходим»? Борис Слуцкий изображает не революционера, который освобождает людей, но земного бога, который оказывается «хитрее и злее» прежнего бога, прежних властителей. «Знание предельно крайних двух начал» приобретает у Слуцкого пародийный, насмешливый характер.
Еще бы не знать поэту о вожде, о властителе, о земном боге, когда все о нем знают. Поди попробуй о нем не знать — он совсем близко; он не в небесной дали. Но и вождь тоже знает о поэте все. Всю подноготную. «Глянул жестоко, мудро…», и если захотел уточнить, кто это шляется в неурочное время, когда «поздно и рано», (надо полагать, часа четыре утра), то досье на этого шатуна богу принесут, поскольку «все мы ходили под богом, с богом почти что рядом».
Однако не один только Пастернак здесь отзывается эхом: у Бориса Слуцкого есть и еще один собеседник, которому он не то чтобы возражает, но вносит корректив в его восторженную метафору. Гегель — немецкий философ, идейный вдохновитель Маркса — видел Наполеона на улицах Йены и тотчас же отписал одному своему другу: «Я видел мировую идею верхом на коне». Мировая идея для Гегеля — земное воплощение бога. Наполеон — завершитель Французской революции; человек, изменивший Европу, да и целый мир — чем не мировая идея?
Борис Слуцкий выстраивает нечто похожее на силлогизм. Наполеон — завершитель Французской революции, мировая идея верхом на лошади. Сталин — завершитель Октябрьской революции, мировая идея в автомобиле. Только какой жуткой полицейщиной отдает это завершение. Сколько несвободы, полной, тотальной подконтрольности в этом боге, который «ехал в пяти машинах»!
Ничего метафизического нет в «знанье друг о друге» поэта и вождя. Сплошная уголовщина. Так знают друг о друге преследователь и преследуемый, следователь и подследственный, вне всякого сомнения, «предельно крайние начала». «Все мы под богом ходим…» — насмешливо приговаривали во время ареста. Деваться некуда.
О тотальной подконтрольности общества, построенного теми, кто рванулся к свободе, Борис Слуцкий думал постоянно. Даже в шутках, а пропо и апарте у него прорывалась та же тема. Бенедикт Сарнов вспоминает, как однажды сказал Слуцкому: «Встретил сейчас Шкловского. Доволен. Едет в Италию, потом во Францию. Говорит: так-то вот — я от бабушки ушел…» — «Да? — переспросил Слуцкий. — Очевидно, он плохо знает характер этой бабушки»[162].
Насколько в сталинском завершении революции сохранялось стремление к свободе, равенству, братству, настолько Слуцкий «любил его». А если и вовсе не сохранялось? Если не осталось ни грана, ни грамма от свободы, равенства и братства? Если пролито столько крови не ради свободы и счастья, а ради еще одной сверхдержавы, тогда что?
Одной из самых важных черт Бориса Слуцкого была верность. Верность революции, верность родине. В 1952 году, когда дело шло к плохо прикрытому повторению гитлеровского «окончательного решения еврейского вопроса» — на этот раз в стране, победившей фашизм, — Слуцкий писал:
162