Катруся почувствовала, как спазм сдавил горло. Ей бы радоваться, но она так отвыкла от доброты, что доброта стала сейчас для ее израненной души неожиданным ударом. Она сдержала слезы, наклонила голову и с болью подумала: «А такие ли вы были раньше, когда вас еще не бомбили?» Эта мысль, хотя была, возможно, и несправедлива по отношению к ее новым хозяевам, возвратила ей душевное равновесие.
И началась у невольницы новая жизнь. Она убирала в аптеке, стирала халаты и белье, мыла банки, бутылки, пузырьки из-под лекарств…
А скоро в Рогендорфе появились англичане. По всему городку они развесили свои объявления и приказы. Среди них — обращение к бывшим невольникам и их хозяевам-немцам на нескольких языках: русском, польском, чешском, английском, французском и немецком. В обращении говорилось, что отныне ауслендеры, то есть батраки-иностранцы, — люди свободные, хозяева должны кормить их, одевать и не принуждать работать, что немцы головой отвечают за жизнь своих бывших невольников.
Прошло несколько дней с тех пор, как появились английские солдаты, городок понемногу ожил, начали работать магазины, новые учреждения…
Невольники стали разбегаться от своих бывших хозяев, и на окраине Рогендорфа, где раньше был немецкий арбайтс-лагерь, англичане устроили лагерь для перемещенных лиц. В этом лагере люди жили вроде бы и свободно, но за проволочной оградой, вдоль которой постоянно ходили часовые. Ограда осталась та же, что была и при немцах, и те же бараки, и та же проходная будка. Только в ней теперь сидел не немецкий, а английский комендант и возле входа стояли солдаты не в зеленой лягушачьей или черной немецкой форме, а в френчах цвета хаки, обутые не в сапоги, а в прочные высокие ботинки на толстой резиновой подошве с двумя пряжками.
Англичане объясняли, что вынуждены охранять лагерь, чтобы вервольфы не отомстили бывшим своим невольникам, не совершили какой-нибудь диверсии. Для этого, мол, и существует проходная, через которую на территорию лагеря посторонний не пройдет ни под видом местного жителя, ни под видом новоприбывшего ауслендера.
Правда, в бараки привезли матрацы, подушки и одеяла, и питались бывшие невольники в той же столовой, что и солдаты, — англичане хохотали над их аппетитом и фотографировали тех, кто, опорожнив миску, вторично становился в очередь.
Катруся в лагерь не пошла. За те дни, что прожила в семье аптекаря, привыкла к ощущению воли и будто оттаяла сердцем. Она сочувствовала старым Винкманам, которые не могли сами справиться и в аптеке, и по хозяйству.
Однажды встретила на улице девчат с фабрики. Они теперь жили в лагере.
Девчата сказали, что англичане обещают отправить их на родину…
Миссис Томсон и до сих пор помнит, как екнуло у нее тогда сердце от этой вести. Она не знала, что сталось с мамой и сестрой, но верила, что они живы. А тут еще и внезапный страх: «Все поедут, а я останусь!» Нужно было держаться людей.
В тот день она сказала Винкманам, что переходит жить в лагерь, но будет навещать их, помогать им…
Миссис Томсон так отчетливо видела сейчас картины того времени: седые, добрые Винкманы, аптека с железной змеей и чашей над входом и зеркальные окна, на которых слово «Apotheke» было нарисовано большими буквами, узенькие мощеные улочки, одноэтажные остроконечные домики…
А потом еще и лагерные картины: проходная, в комнатке всегда сидел сэр комендант — толстый офицер с немного выпяченной нижней губой, отчего казалось, что он пренебрежительно относится ко всему: и к пище, и к людям — русским, немцам и даже к своим соотечественникам. Вместе с ним неотступно находился переводчик — бравый сержант, который кое-как знал польский язык, еле-еле русский и совсем не знал украинский. Звали его Вильям Томсон… Но о Вильяме потом, о нем вспоминать — и ночи будет мало…
Миссис Томсон решила принять душ. Ей казалось, что после холодного обтирания она быстро и легко уснет.
Поднялась и направилась в ванную. Не знала, что в эту ночь воспоминания все равно не дадут ей уснуть до самого утра…
5
Андрей Гаврилович на свидание в парк не пришел.
Миссис Томсон ждала его долго, рассматривая детей, катавшихся возле нее на маленьких велосипедиках, молодых матерей с колясками, высокие кроны старых деревьев и красные стены университета, по преданию, покрашенные так по приказу царя — как наказание за вольнодумство студентов.
Хотя это был уютный уголок в центре города, со своим микроклиматом, где легко дышалось, где отдыхали и глаза, и душа, ожидать было неприятно. Кэтрин нервничала, ее охватывало нетерпение, любопытство и необычное волнение, словно она снова девочкой ждет свидания на лугу или у верб под Тетеревом.
Молодость не возвращалась, Андрей не появлялся.
Кэтрин взглянула на миниатюрные ромбические часики-кулон, висевшие на золотой цепочке на груди, и поднялась со скамьи. Времени у нее было достаточно, но столько ждать! Она почувствовала себя обиженной. Это было похоже на измену.
Однако какая измена?! Какие претензии она может предъявить человеку, когда-то близкому, а теперь совсем чужому?! А ей разве он не может предъявить свои?..
Она съежилась от этой мысли.
И все же ей во что бы то ни стало необходимо встретиться с ним, хотя бы посмотреть — и все; наконец, удовлетворить свой интерес — умер, а теперь, слава богу, живой и под другой фамилией. Хиромантия какая-то!..
Поднявшись со скамьи, она не сразу ушла из парка. Постояла перед величественным памятником Шевченко, вспоминая стихи, которые учила и любила в детстве. Обрадовалась, что смогла вспомнить некоторые из них, ибо, когда смотрела в суровое и мудрое лицо поэта, чувствовала себя виноватой перед ним. Снова и снова поднимала глаза, и выражение лица поэта казалось ей все более суровым, осуждающим. Чувствуя в глубине души справедливость его осуждения, не могла больше находиться в парке и направилась к своей гостинице.
Андрей Гаврилович сам позвонил через два дня. Голос у него теперь был звонкий, как в молодости. Он просил прощения и разрешения встретиться. Сказал, что провел эти дни в архиве Партизанской комиссии и выяснил, что отец его и в самом деле служил в полиции по заданию партизан. Он благодарен ей на всю жизнь за принесенную весть.
Кэтрин согласилась на свидание. В этот раз Андрей Гаврилович не возражал против гостиницы, и они договорились встретиться вечером в вестибюле.
* * *
…Миссис Томсон сидела в кресле в холле гостиницы и старалась не смотреть на входную дверь. Заставляла себя разглядывать большие темно-коричневые, из искусственной кожи кресла, стоявшие под стеклянной стеной, декоративные растения в замаскированных бочечках, маленькую стрельчатую пальму. Потом перевела взгляд на длинный высокий барьер, за которым сидели несколько сотрудниц гостиничной администрации и толпились люди, ожидая свободных мест. Она утопала в глубоком кожаном кресле, и ей казалось, что, когда нужно будет, не сможет сразу выбраться из его толстого засасывающего чрева.
Она и желала, и одновременно не хотела видеть Андрея таким, каким он стал теперь; боялась, что разрушится образ, отложившийся в памяти. А в глубине души — и в этом она не хотела признаться себе — прятался страх: какой покажется ему она и, самое главное, сможет ли оправдать то, что произошло в их жизни, объяснить, что ее вины в этом нет.
Миссис Томсон то и дело поправляла рукой коротко подстриженные волосы, осматривала себя, теребила кулончик на груди и лихорадочно обдумывала то одну, то другую фразу, которую произнесет при встрече…
Андрей Гаврилович явился неожиданно. Кэтрин уже перестала бороться с собой и не сводила глаз с входной двери.
И все же прозевала его. Заметила лишь тогда, когда врач, держа в руке свежую розу, остановился перед креслом. Широкий в плечах, седой, с изрезанным морщинами лицом. Нет, не Андрей. Хотя глаза у него блестели по-юному, Андреем назвать его не могла, только Андреем Гавриловичем, потому что того, кого ждала, он напоминал очень приблизительно.