Иногда она пользовалась периодами беспамятства, чтобы замереть у изголовья и целовать его, приговаривая самым стыдным и трепетным образом:
- Юрочка, маленький... сладкий мой, любимый мой... мой Юрик... Юричек... птичка моя... кровиночка моя, слезиночка моя, раночка моя...
Он не чувствовал в те моменты её поцелуев, слёзы падали на подушку, только когда он был в сознании, но тревожился и мучился, Алеся гладила его, баюкала и шептала, часто молилась.
Она не замечала и не хотела видеть, как смотрится со стороны, только ранее немыслимым было её припадание к изголовью больного и её шёпот:
- Господи Иисусе, забери моего Юричка, не мучай его, ну пожалуйста... искупятся его грехи, я молиться буду, любой обет дам, только не мучай, прошу...
Хотя при этом она знала: сколько отмерено, столько отмерено. Ему. Ей. Всем.
Недавно приходил и тот, чья фамилия злой шуткой проступила и в параллельном мире - Алеся кричать была готова от навязчивых аналогий. Галю ей последнее время хотелось придушить, прямо как девочке из чеховского рассказа "Спать хочется".
"Это была страшная картина, - вспоминал Чазов. - Около большой специальной кровати, на которой лежал изможденный, со спутанным сознанием Андропов, стоял бледный, задыхающийся, растерянный Константин Устинович, пораженный видом и состоянием своего друга и противника в борьбе за власть".
А Алеся всё-таки пыталась казаться адекватной: капитана она незаслуженно обидела, а с Черненко старалась просто поменьше видеться и соприкасаться. Иначе б точно на неё бросилась.
На работе продолжали шушукаться и судачить, чем Стамбровская болеет. Она с тусклым удивлением обнаружила, что на эти сплетни ей наплевать. Потому что теперь и у неё не хватало упрямства твердить себе, что всё в порядке. К нытью в почке прибавились колющие боли в сердце - такие же настырные, без перерыва, словно кто-то ковырял гвоздём. И это она приняла как должное.
Но усилия принять происходящее оказались напрасны - меньшей кровью не обходилось. Алеся удивлялась, как её глаза не запеклись и не ослепли от такого количества жгучих потоков.
Между тем, пришёл февраль. У Андропова постепенно отказали обе почки - теперь переставали работать печень и лёгкие. Питание теперь вводили внутривенно. До этого Алеся кормила его с ложечки, как маленького. А теперь она, как и охранники, переворачивала ему страницы книг и документов. Самостоятельно удержать книгу Юрий Владимирович не мог и видел теперь только одним глазом.
Алесе казалось, что и она не может делать ничего. Ни гладить одежду, ни ходить на работу, ни мыть посуду. Руки опускались сами собой. Ноги подкашивались.
Она смотрела на календарь и понимала, что близок конец. Не Андропова. Не эпохи. Не врачебной борьбы. Не её страданий. Просто, без лишних пояснений: конец.
И ей хотелось сделать одно: лечь и лежать неподвижно, глядя в потолок. А быть может, в стенку.
Была суббота. Безликий факт. Все дни слились в один выматывающий ад.
Но этим утром Алеся ощутила странное просветление. До душевного подъёма было далеко - но всё происходящее требовало сосредоточенности и казалось очень значительным.
Она как-то враз собралась и огляделась - светлым, холодным взглядом.
На удивление чисто оказалось в квартире - и Алеся минут семь расхаживала, дивясь на неё, как на чужое жилище. Кое-где смахнула пыль, что-то убрала, что-то расставила.
Костюм оказалось не нужно ни гладить, ни чистить. Алеся надела его и залюбовалась: сидит как влитой. В нём она как в футляре.
К нему лучше всего подходила пепельно-белокурая причёска крупными волнами (насколько их можно изобразить на недлинных волосах). Лицо должно быть безупречным - как фарфор. А губы, конечно, тёмным, винным. Тоже хорошо получилось. Алеся снова улыбнулась отражению в зеркале.
Да, конечно, вино. Она решила, что лучше всего крымское. Бокал - один-единственный, хрустальный, с насечками - оставила томиться в красном углу.
Сама вышла в уличный холод и поковыляла под мост, чтоб добраться до цветочного магазина. Там распотрошила кошелёк, как тело на вскрытии. Вывернула донага.
Некрупные белые розы. Кровяно-красные гвоздики. Пышная зелень. Мелочь декоративная. Она еле дотащила эту охапку до дома.
В гостиной она задёрнула шторы и зажгла свечи - много, как и любила. Цветы тщательно разложила по полу.
Сначала хотела поставить Вагнера, но подумала, что он здесь будет как слон в посудной лавке - вот Моцарт то ли дело.
Застыв посреди комнаты, как статуя, слушала. Потом вздохнула и взяла бокал. Полились уже ноты второй части, Kyrie eleison - "Господи, помилуй". Алеся чокнулась со своим отражением и подняла руку с бокалом ввысь, словно перед нею собралось многочисленное общество. Затем медленно и торжественно осушила его - и так же аккуратно поставила в красный угол, возле лампады.
Алеся распростёрлась на полу, как крестоносец, и закрыла глаза. И досадливо подхватилась: орден-то она забыла!
Только когда бордовый крестик занял место на лацкане, она со вздохом удовлетворения вытянулась и сложила руки на груди. Наконец пришло ощущение, что всё правильно и всё хорошо. И цветы, кстати, пахли чудесно.
Алеся не то, чтобы заснула - но слишком уж крепко задумалась. Она опомнилась, обнаружив, что несуразно замерла прямо посреди дорожки. Под ноги ей спланировала ворона. Она склонила голову, глядя на Алесю, и коротко каркнула - и снова взлетела к сородичам: они оглашали воздух резкими криками.
Нет, некогда пялиться в небо. Алеся занервничала и посмотрела на часы. Вроде бы четыре, нет, полпятого - цифры были никак не обозначены. Бесполезнейшая "дизайнерская" вещица, повелась ведь, купила. И как определить время? А его просто не было.
Алеся торопливо зашагала по плотно убитому снегу. Она шла с обнажённой головой, но мороза не ощущала. На волосах оседали мелкие редкие снежинки. Но ей было всё равно. Она уже подходила к желтовато-бежевым корпусам Центральной кремлёвской больницы.
С каждым шагом всё тревожнее и тоскливее становилось на душе.
Конечно, Алеся шла к нему.
И непонятно было, что сильнее её терзает: неизбывная жалость к Юрию Владимировичу или непонятный стыд, словно она опаздывает на собеседование или важную встречу.
Поэтому, куда кинула шинель, она не помнила. Главное, что мундир хорошо сидел. В последний момент сделала выбор в его пользу.
Очень странно, чёрный как ночь, зловещий - а Андропов терпеть не мог, когда она старалась надеть что-то светлое, жизнерадостное: ему казалось это пошлым трюком, лицемерием, и он просил её надевать этот китель, напоминающий о Йоганне Вайсе и Штирлице.
Её шаги гулко отдавались в коридоре. Скорее, скорее. Удивительно, что никто не видел и не слышал. Проходили мимо, словно она прозрачная.
К заветной палате Алеся подходила со сбившимся дыханием. Она внезапно замедлилась: каждый шаг давался тяжело. Её словно сковал страх перед той болью, что придётся пережить.
Но она, закусив губу, ступила через порог и, собравшись с духом, взглянула на него.
Андропов лежал без сознания, истаявший, и жизнь в нём едва теплилась. Он не мог говорить, даже стонать - но Алесино сердце зашлось от муки: ей явственно послышался тихий плач. Но слышался он вовсе не ушами. И вспомнился почему-то случай во время учёбы: в аудиторию влетела птичка, а окна потом закрыли, и она рвалась на волю, влетая в стекло, пока не выбилась из сил. Она съёжилась на подоконнике беззащитным комочком и чуть слышно, жалобно чивикала. Это Алеся её тогда подобрала и выпустила в форточку.
А сейчас она поступила, подчиняясь внезапному порыву. Она сделала то, что давно так хотелось: она наклонилась и взяла Юрия Владимировича на руки. И удивилась, какой он лёгкий, почти невесомый. И как безболезненно отделился он от сплетения всех этих кошмарных трубок, словно их и не было. И, прижимая его к груди, Алеся зашептала, не замечая катящихся слёз: