Время было горячее, часть готовилась к большим учениям. Лазарева вызвал в штаб капитан Чекрыгин. Трофима охватило то томление духа, когда человек понимает и справедливость предстоящего наказания, и глубоко личную обоснованность проступка.
Узнав о вызове к командиру, Попов, подчиненный Трофима и его единственный наперсник, которому Лазарев, ничего не скрывая, как говорят, плакался в жилетку, постарался ободрить друга:
— Ты, Трошка, расскажи Чекрыгину все как есть.
— Семейные дела не оправдание плохой службы.
— Надо ему все рассказать.
— На жалость бить?
— Ну вот… Не на жалость, на сочувствие.
— Что мне с сочувствием делать? К сердцу прикладывать? — зло ответил Лазарев. — Ты скажи еще — письма из дома показать.
— А что! Думаешь, не поймет?
— Понять-то поймет. А что он сделает? Один день губы скинет.
— Мрачный ты человек, Трошка. Ты слышал хоть от кого, чтоб Чекрыгин в деле не разобрался, наказал понапрасну?
— Отпуска он мне не даст.
— А ты: мол, виноват, исправлюсь. Ты ж ведь не потому дело запустил, что не осознаешь, а… Ну, силенок на все не хватает. Право, дай почитать Чекрыгину письма.
— Нет.
— Возьми с собой. Там видно будет.
— Они всегда со мной.
— Вот и хорошо.
Потом Лазарев подивился про себя житейской Сашкиной мудрости.
Начался разговор Трофима с капитаном Чекрыгиным как-то сбивчиво, и Лазарев не запомнил ни слова. Однако дальнейшая беседа запечатлелась в памяти по сей день.
Решившись, Трофим объяснил капитану суть дела и даже полез было в карман за письмами. Но капитан Чекрыгин жестом остановил его:
— Верю вам, Лазарев. Начали вы службу неплохо… Докажите и теперь, что вы мужчина, — добейтесь отпуска. Заранее могу обещать свою поддержку. Подтянетесь, проявите себя на учениях — поезжайте. Что до писем — сам такие получал. Было, сержант Лазарев.
— Я напишу им, что приеду.
— Хотите меня послушать?
— Отчего же нет…
— Не обещайте.
— Вы не верите мне? Не верите, что добьюсь отпуска?
— Наоборот.
— Почему же тогда не написать?
— Если я скажу, что вы плохо знаете людей и свою маму, в частности… и свою жену тоже… Вы можете обидеться.
— Тогда я олух, потому что не понимаю и вас, товарищ капитан.
— Торопливое суждение. Так уж ли трудно спокойно разобраться, в чем там дело и почему?
— И вы знаете, в чем и почему?
— Может быть, догадываюсь.
— «Может быть»… — протянул Трофим разочарованно.
«Может быть» его совсем не устраивало. Он хотел знать все происходившее в доме точно, и сейчас же, не откладывая. Иначе какая же жизнь его ждет завтра, послезавтра, через неделю? Верчение под одеялом с вечера? После трудного солдатского дня кажется: стоит донести голову до подушки — и сон, что тьма, навалится на тебя, а на самом деле подушка, словно болтунья-сплетница, начнет шептать — шептать про Нину, про соседского Витьку, которому при одном воспоминании о письмах матери хочется набить морду. Какой тут сон! Ну, сморит, наконец, усталость, а следующей ночью снова вертишься, тычком поправляешь подушку еще, еще раз, словно она-то, ватная, и виновата. Утром встаешь злой на весь мир, и больше же всего на себя самого. Свет не мил. А тут — «может быть»…
— Давайте порассуждаем, — предложил Чекрыгин. — Сколько лет вашей матери?
— Под шестьдесят вроде.
— А точнее?
Подумав, Трофим признался:
— Не знаю. — И ему стало очень неловко.
— Постарайтесь припомнить.
Лазарев прикинул: в семье он самый младший. Мать, помнится, старшего брата родила в сорок первом, осенью, а вышла она замуж перед войной, и было ей двадцать.
— Двадцатого года она, — пробормотал Трофим.
— Староватой вы ее считаете, Лазарев. Ей едва пятьдесят минуло.
— Выглядит так…
И они оба рассмеялись.
— Маленькая она, платок на лоб повяжет… Совсем старуха.
— Отец инвалидом с фронта вернулся?
— Второй группы.
— Пил?
— Может быть, и пил бы. Не на что было. Городок наш, Жиздра, не такой уж промышленный. В артели отец работал, слесарил. Он мечтал о большом заводе, да куда же. Одна нога, да контузия… Где ему на завод! Мать санитаркой в больнице работала. Что от больных оставалось — в дом. Тем и жили. Только уж когда я подрос — полегче стало. Старший в армии отслужил. Помогать стал. Сестра, постарше меня, незадачливой, как мать говорит, вышла. До института ее дотянули, да не кончила медицинского: дети, племяши мои, пошли. Ну, фельдшерит в селе под Жиздрой… Извините, товарищ капитан, заговорился.
— Жили-то родители как?
— Душа в душу. Я ведь почему перед армией женился? Хорошая ведь она, Нина. Уступчивая. Мать в ней души не чаяла. А вот поди… Пишет: «Хоть из дому беги».
— Про отца, Лазарев…
— Нет, он не пил. Разве что мать принесет. Из больницы. Выпьет он, двухрядку в руки и играет. Мать — против за столом, обопрется рукой о щеку, слушает, слушает да и всплакнет: «Феденька, как же я об таком все пять лет войны мечтала! Сидеть вот так да голос твой слышать». — «А я те года каждую ночь во сне видел: сидишь ты против меня да горюешь, что пять лет у нашей с тобой, Наталья, любви отняли». Сам я это слышал. Вошел в дом, остановился за переборкой на кухне. Потом — в комнату, в дверях стал, а они меня не замечают. Сидит отец на диване — под одной рукой у него гармошка, а другой он мать обнимает. Головы приклонили друг к другу, и так уж им хорошо, так они счастливы, что и о нас забыли. Меня точно по горлу стукнуло, и себя почему-то жалко стало, и завидно. Восемнадцать мне уж тогда было. Я попятился и ушел, чтобы не мешать. Потом Нине рассказал про это. Она вдруг прослезилась, сжала мою руку: «Как же я Наталью Степановну понимаю». Тогда понимала. А теперь… Может, не будь того вечера, когда она так сказала, и не женился бы я на ней. Вот что, товарищ капитан.
— Отец умер после вашей женитьбы?
— Да, вскоре. Ну а я в армию пошел.
И тут Лазарев задал капитану вопрос, давно вертевшийся у него на кончике языка:
— Так о чем вы догадываетесь?
— Во-первых, что вы письма только жене пишете, а матери приветы присылаете.
— В одном доме живут, в одной комнате!
— Это ничего не значит. Вы хоть в одном конверте, да каждой по письму. Один пакет матери адресуйте, а другой — Нине. Ревнует вас мать. А вот добьетесь, что отпуск получите, телеграмму отобьете — и на самолет. Там сами увидите — мать вашему счастью не помеха, да и Нина ваша — хороший, видно по всему, человек. Ведь что получается: вниманием вы жену балуете — матери обидно. С другой стороны, пойдет ваша Нина в кино или в тот же кружок кройки и шитья — Наталье Степановне бог знает что мерещится. Сидит та дома — свекрови ее жалко: по себе судит, как тяжело без мужа, солдаткой быть. Я ведь по своей матери сужу. Приедете, разобъясните им друг про друга — поймут, что к чему. В семье мужчине надо дипломатом быть не меньше чем в ранге посла. У посла же чин генерала.
— Не уживутся они, — нехотя улыбнулся шутке Трофим.
— От вас зависит.
— Вот уж нет! — искренне воскликнул солдат.
— А вы, Лазарев, в письмах пишете, ну, к примеру, что в кино ходите, какие книги читаете?
— Как же…
— Получается, что у вас развлечений больше, чем у жены. Той, поди, некогда. Работа, учеба. Она у вас в торговом техникуме?
— Да.
— Особенно подробно про отдых, про фильмы да книги матери пишите. Вы ведь в кино бываете чаще, чем в бане. И не напролом об этом в письмах, а между прочим. Жалобы их друг на друга будто не замечайте. Мать ваша — добрая женщина. Потому и пожелание мое вам такое. Другому бы этого не посоветовал.