– Ты перестань сейчас же! – в который раз уже визжит Элка. – У меня мурашки по коже, когда ты так вывешиваешься!
Макаров поднимает вверх ноги и балансирует совсем уже на одной точке – правда, руки держит наготове, чтобы в случае чего за край удержаться. Тогда Элка валится набок, обхватывает его лодыжки и тянет обратно.
– Не смотри, – говорит Макаров.
– Все, прекрати. Стой нормально.
– Нормально – это как, по-твоему?
– А то тебе не ясно! Опершись жопой о гранит. А лучше вообще – сядь!
Макаров действительно сел, сильно подвинув Элку с дощечки на гудрон.
– У меня был приятель, – сказал он. – Упал однажды с пятого этажа. Пьяный был совершенно, не помнит, как падал. Причем не на кусты упал, даже не на травку – прямо на асфальт. И хоть бы что. Ну, синяков пара – ни сотрясений, ни переломов. Я так думаю, дело в том, что он легкий: худой, маленького роста. Когда летел, то за балконы, наверное, цеплялся, за подоконники – погасил скорость. Потому что легкий. Вот Терентьич бы, скажем, как бы ни хватался – было бы без толку.
– Это точно, – сказал Терентьев.
– А он, значит, ничего не помнит. Пьяный. Все думали, он умер или без сознания, а он, оказывается, как упал, так и заснул. А когда его в Склифосовского уже привезли, очухался, ничего не понял и решил, что родственники наконец-то сдали его в дурдом. Вскочил с каталки и дал деру – как был, в одних носках. Домой возвращаться не стал, попил где-то еще дня три, а потом знакомого встретил. У того аж челюсть отвисла: ты же, говорит, из окна выпал, убился насмерть! Только тогда и узнал все про себя. И сам уже испугался, пошел в больницу. Врачи его посмотрели, конечно, пощупали, но особенного никакого интереса не проявили. Он возмущается: как же так, я же уникальный, наверное, случай?! А ему: да что ты, батенька! Смертный, мол, предел – это седьмой этаж. Вот если б ты с седьмого – тогда другое дело. А так – детский, мол, лепет.
– Здесь четырнадцатый, – говорит Терентьев.
Я уже приготовился порассуждать на этот счет. Но Элка вдруг сообщила:
– А у меня брата посадили. Двоюродного. Позавчера суд был. За убийство, между прочим.
– Пугаешь? – сказал Макаров.
– Бандит? – спросил Терентьев.
– Не-а. Просто от него жена ушла, и он потом долго жил совсем один. Рехнулся, наверное, от одиночества. С кем-то поругался на работе, взял нож и зарезал. У всех на глазах – прям по Камю. А мы с ним в детстве в солдатиков вместе играли. На даче…
– Доиграете, – сказал Терентьев. – Лет через пятнадцать. А с ума от одиночества никто не сходит. Одинокая жизнь ведет к самоуглублению и вплотную приближает к истине. Как отец троих детей, могу это утверждать со всей ответственностью.
– А теперь родственники того, зарезанного, – говорит Элка, – требуют пересмотра дела. И суд, кажется, пошел им навстречу. Так что его, наверное, все-таки расстреляют.
И мы погружаемся в приличное случаю молчание.
С Элкиной крыши только и видно что другие такие же. Целый микрорайон. Еще всякие провода. И только далеко, в нескольких километрах, новый жилой комплекс: высокие белые дома с большими окнами – в таких, наверное, даже зимой не приходится днем зажигать свет. Сейчас пасмурно, и они видятся такими же грязными, как и все остальное. Но в хороший день, вечером, под низким солнцем, их стены кажутся нежно-розовыми – будто бы сам камень светится изнутри, как редкостный мрамор. Иногда я нарочно подгадываю час и забегаю к Элке, чтобы полюбоваться этим из окна у нее на кухне.
Зато с другой стороны дома – так близко, что различаешь фактуру поверхности, – высится здоровенная труба, раскрашенная белым и красным. То есть белым она не крашена – за белое собственный цвет бетона, а вот по нему наведены через равные промежутки широкие бордовые кольца. Еще в детстве я вычитал в журнале «Наука и жизнь», что означает подобная разметка: никакого особенного дерьма, значит, эта труба в воздух не выбрасывает, а только горячий водяной пар. Вот если бы была она, скажем, желтая с синим – тогда да, тогда близко лучше не подходи. Хотя пар, по-моему, тоже гадость порядочная. Было время, я жил на окраине, а работал неподалеку от Киевского вокзала, на другой стороне реки, так что каждое утро шагал пешком через тот мост, где на обелисках фамилии героев восемьсот двенадцатого года. Это особенно зимой было заметно. Утром выходишь из дома: морозец, небо синее, снег сверкает! А доберешься до моста, посмотришь с него – и трубы кругом, и все, что из них валит, прямо на глазах сливается в сплошную хмурь, так что нет уже и помина о дне чудесном, а только серость обыкновенная и сажа.