На самом деле мистер Ротуэлл был всего лишь на пять лет моложе; но мисс Мосс — расставшись с Денисом, она снова стала именовать себя «мисс», — старилась быстро и словно бы даже охотно. Шли годы, она грузнела, пряди волос, и прежде непослушные, чуть больше обычного выбивались из-под заколок, а стекла очков стали еще толще. Ее плотные чулки казались совсем допотопными, плащ ни разу не бывал в чистке. Входя в ее кабинет, где частично хранился архив, молодые лексикографы пытались понять, от чего именно тут попахивает крольчатником — от стен, от старых словарных карточек, от плаща мисс Мосс или от самой мисс Мосс? Но мистера Ротуэлла все это ничуть не занимало, он видел главное — ее скрупулезность в работе. Хотя ей положен был отпуск в пятнадцать рабочих дней, она уезжала самое большее на неделю.
В первые годы ее отпуск неизменно начинался в одиннадцать часов одиннадцатого числа одиннадцатого месяца; из деликатности мистер Ротуэлл ее об этом не расспрашивал. Впрочем, потом она стала брать отпуск и в другие месяцы, поздней весной или ранней осенью. После смерти родителей она получила по завещанию небольшую сумму денег и, к изумлению мистера Ротуэлла, однажды приехала на работу в маленьком сером «моррисе» с красными кожаными сиденьями. Впереди на радиаторе у него красовался значок желтого металла с буквами «АА»,[68] а сзади — номерной знак с буквами GB.[69] В свои пятьдесят три года она с первой попытки сдала экзамен на вождение автомобиля и управляет «моррисом» ловко и точно, едва ли не ухарски.
Ночует она всегда в машине. Во-первых, так дешевле; но главное, никто не мешает ей быть наедине с Сэмом. Жители деревушек в том остроконечном треугольнике к югу от Арраса привыкли, что возле памятника павшим часто стоит старенькая английская машина цвета ружейного металла, а внутри на пассажирском месте спит закутанная в походное одеяло пожилая дама. Машину на ночь она не запирает никогда: было бы глупо и даже невежливо чего-то бояться, считает она. Спят деревни, и она спит, просыпаясь, когда мокрая от росы корова, бредя на дойку, шаркает мягким боком по крылу «морриса». Время от времени кто-нибудь из деревенских зовет ее к себе в дом, но она уклоняется от их гостеприимства. Ее поведение никому не кажется странным, и в окрестных кафе ей безо всяких просьб подают thé à l'anglaise.
Посетив Тьепваль, Тисл-Дамп и Катерпиллер-Вэлли, она проезжает Аррас и по дороге D 937 направляется в Бетюн. Впереди лежат Вими, Кабаре-Руж, Нотр-Дам-де-Лоретт. Но сначала предстоит заехать еще в одно место: в Мезон-Бланш.[70] Какие же у этих уголков мирные названия! Но здесь, в Мезон-Бланш, погибло 40000 немцев, 40000 Гансов лежат под тонкими черными крестами, в образцовом порядке, как то у Гансов водится, хотя им далеко до великолепия английских захоронений. Она медлит, пробегая глазами несколько случайных имен; замечая дату чуть позже 21 января 1917 года, она праздно размышляет: а не тот ли это ганс, который убил ее Сэмми? Не он ли спустил курок, или строчил из пулемета, или зажимал уши, когда бухала гаубица? И смотрите, как мало он после прожил: два дня, неделю, месяц с небольшим еще барахтался в грязи, прежде чем занять свое место в ряду тех, кого опознали и с почетом похоронили, и снова он оказался напротив ее Сэмми, только разделяют их уже не колючая проволока и считанные 50 ярдов, а несколько километров асфальта.
Никакой вражды к немцам она не испытывает; время вытравило в ней всякую злость на человека, на полк, армию и даже на страну, лишившую Сэмми жизни. Но она негодует на тех, кто пришел позже, их она не желает величать дружеской кличкой «гансы». Начатая Гитлером война ей ненавистна за то, что она умалила память о Великой Войне, за то, что та война получила свой порядковый номер — всего лишь первая из двух. Ей тошно оттого, что в Великой Войне усматривают истоки второй, и получается, будто Сэм, Денис и все павшие на первой войне солдаты из Восточного Ланкашира были в том отчасти повинны. Сэм сделал всё, что мог: пошел на фронт и погиб — и за это же был вскоре наказан, заняв в исторической памяти лишь второстепенное место. Время вещь странная, нелогичная. Пятьдесят лет назад была битва при Сомме; за сто лет до того — Ватерлоо, еще четыреста лет назад — при Адженкуре или, как говорят французы, при Азенкуре. Однако теперь эти громадные временные отрезки словно сжались, приблизившись друг к другу. В этом она винит события 1939–1945 годов.
Она старается избегать тех районов Франции, где проходила вторая война, во всяком случае — тех, где жива память о той войне. В первые годы после покупки «морриса» она по глупости воображала себя порою туристкой, которая едет в отпуск развлечься. Могла беспечно остановиться у придорожной забегаловки или пойти прогуляться по глухому закоулку в какой-нибудь тихой, одурманенной зноем деревушке, и вдруг в глаза ей кидалась аккуратная табличка в сухой стене, увековечивавшая память Monsieur Un Tel, lâchement assassiné par les Allemands,[71] или tué,[72] или fusillé,[73] и стоял возмутительно недавний год: 1943, 1944, 1945. Они заслоняли историческую перспективу, эти смерти и эти даты; они привлекали внимание своей новизной. Она не желает их видеть, не желает.
После такого столкновения со второй войной она обычно торопливо идет в ближайшую деревню, ища утешения. И всегда знает, где его искать: рядом с церковью, с mairie,[74] с железнодорожной станцией; на развилке дороги; на пыльной площади с безжалостно обкорнанными липами и несколькими тронутыми ржавчиной столиками кафе. Там она и находит искомый, покрытый пятнами сырости памятник павшим, с непременной poilu,[75] горюющей вдовой, победоносной Марианной и бойким петушком. Нельзя сказать, чтобы слова на стеле нуждались в скульптурных пояснениях. 67 против 9, 83 против 12, 40 против 5, 27 против 2 — вот в чем видится ей вечное пояснение, историческая правка. Она трогает выбитые на камне имена, на наветренной стороне позолоту с букв давно смыло непогодой. Эти столь памятные ей численные соотношения утверждают страшное верховенство Великой Войны. Глаза ее бегут по более длинному списку, спотыкаясь на имени, которое повторяется дважды, трижды, четырежды, пять, шесть раз — это в большой семье забрали всех мужчин, чтобы потом опознать и похоронить с почестями. В рельефной статистике смерти она и находит столь необходимое ей утешение.
Последнюю ночь она проводит в Экс-Нулетт (101 против 7); или в Суше (48 против 6), где она поминает убитых 17 декабря 1916 года Плувьера, Максима, Серджента — последних ребят из деревни Сэма, которые погибли раньше него; или в Каранси (19 против 1); или в Аблен-Сен-Назэр (66 против 9), здесь погибли восемь мужчин по фамилии Лербье: четверо пали на champ d'honneur,[76] трое как victimes civiles,[77] один — civil fusillé par l'ennemi.[78] A наутро, когда роса еще лежит на траве, она, вся взъерошенная от переживаний, отправляется в Кабаре-Руж. Одиночество и мокрый от росы подол утишают боль. Она уже не разговаривает с Сэмом; все переговорено десятки лет назад. И душу излила, и прощенья испросила, и тайны поведала. Она не плачет больше; слезы иссякли. Но те часы, что она проводит с ним в Кабаре-Руж, самые важные в ее жизни. И так было всегда.
Возле Кабаре-Руж дорога D 937 делает памятный крутой изгиб, так что водители волей-неволей почтительно притормаживают, привлеченные видом изящного, украшенного куполом портика бригадного генерала Фрэнка Хиггинсона; портик служит одновременно воротами на кладбище и мемориальной аркой. За портиком земля идет под уклон, затем снова отлого поднимается к вертикально стоящему кресту, на котором висит, однако, не Христос, а металлический меч. На симметричном, расположенном амфитеатром кладбище Кабаре-Руж покоятся 6676 английских солдат, матросов, морских пехотинцев и летчиков; 732 канадца; 121 австралиец; 42 южноафриканца; 7 новозеландцев; 2 королевских пехотинца с острова Гернси; 1 индиец; 1 солдат неизвестной воинской части; и 4 немца.
68
Автомобильная ассоциация — английская организация, оказывающая техническую, юридическую и др. помощь автомобилистам.