Товарищ? Да, конечно, товарищ — большое слово. Но вот он не мог прийти к Безайсу и рассказать, как сшибла его жизнь и тяжёлой ногой прошла по нему. Это нехорошо, когда мужчина приходит к другому мужчине вымаливать утешения, это по-бабьи, это просто невозможно, потому что ничего не сумеет сказать Безайс. "Черт побери, — скажет он, взволнованно трогая ухо в бессильном порыве сделать что-то нужное, — вот так штука!"
У Матвеева был свой взгляд на такие вещи. Их лучше держать при себе и не навязывать другим.
Вот ещё глупая, бездарная история — все эти стриженые бабы с половыми проблемами. Если честно, по-человечески подойти к этим проблемам, то окажется, что их нет вовсе. Это всего только волнующие, дразнящие разговоры о запретном, стыдном — разговоры неврастеников, и его беда в том, что он всем своим большим сердцем поверил в них.
На второй день, вечером, Безайс шумно вошёл в комнату.
— Пойдём к нам, старик, — сказал он. — Знаешь, что я придумал? Я уговорил ребят провести совещание у нас. Хочешь послушать, что там будут говорить?
— А когда они придут?
— Уже пришли.
— Ладно.
Некоторое время он лежал, убеждая себя не лениться и встать, потом нехотя оделся и вышел в столовую. Его сразу охватил сдержанный гул голосов, смех, табачный дым, в котором неясно виднелись чужие лица и огоньки папирос. Их было пять человек кроме Безайса, который гремел посудой у стола и откровенно гордился честью поить чаем подпольное совещание. На свежей скатерти стояли самовар и чашки, розовел поджаренной коркой пухлый домашний хлеб. Матвеев поклонился и сел. Некоторое время они молчали, а потом заговорили снова — все разом, и в комнате гуще заколебался синий табачный дым.
— Кто любит крепкий? — спросил Безайс. — Не берите тот стул: у него три ножки.
Невысокий косоглазый человек давал информацию о положении на фронте. Это был товарищ Чужой. Новости были лежалые, и говорил он, казалось, больше для себя, — остальные его почти не слушали. Они пили чай и вполголоса разговаривали каждый о своём, кроме одного чернобородого, который молчал и глядел прямо перед собой, о чём-то думая. Он сидел, небрежно раскинувшись грузным, сильным телом, и дымил папиросой в коротких пальцах. Борода делала его похожим на патриарха.
Рядом с ним пил чай, держа блюдце на концах пальцев, пожилой человек. Сам он ничего не говорил и торопливо соглашался со всеми. На углу сидел молодой, красивый парень, и Матвеев чувствовал на себе взгляд его карих глаз. Последний был заслонён самоваром, видны были только часть плеча и ухо, заткнутое ватой.
Матвеев сидел, разглядывая, ожидая чего-то, как сидят на заседаниях, где люди говорят сначала о неважном, скучном, потому что главное так огромно, что трудно говорить о нем сразу. И чашки с цветочками, и домашний хлеб, и благодушный самовар были будто нарочно поставлены здесь, чтобы заслонить эту огромную суть, таящуюся за окнами, в чёрном воздухе, на пустых улицах спящего города. Да и люди сидели, точно переодетые, точно пришли они к незнакомым пить чай и разговаривать о тихом житейском вздоре. Только в лёгкой дрожи пальцев, в неуловимом блеске глаз чувствовалось это горячее кровное братство, в котором люди ставят голову, как последний козырь.
У Чужого было неподвижное лицо и невыразительный голос. Пока он говорил, Матвеев несколько раз старался вслушаться, но потом снова забывал все. Речь шла о каком-то телеграфе — не то надо посадить туда своего человека, не то, наоборот, надо его снять, или, может быть, ничего этого и не говорил Чужой, — слова скользили мимо сознания и таяли, как лёгкий снег. Безайс со смешной торжественностью разливал чай, искоса поглядывая на Матвеева.
Чужой наконец замолчал; после длительной паузы ему задал кто-то никого не интересовавший вопрос, и когда он добросовестно и многословно ответил на него, заговорил тот, пятый, заслонённый самоваром, и, очевидно, заговорил о существе дела. Горячо, комкая слова, он что-то доказывал, но Матвеев не мог понять всего, — он не знал ни города, ни расположения частей, ни последних событий. Урывками Матвеев ловил его возбуждённую речь.
— Организация разбита, — говорил он. — Нет ни связей, ни дисциплины, чёрт знает что! Информация не поставлена, и правильных сведений нет — подбирают прошлогодние сплетни. Надоело уже говорить об этом. Вместо планомерной работы товарищи увлекаются авантюрами. Кто выдумал этот налёт на город? Зачем это надо — испугать белых! Очень умно! А мы рискуем связями, людьми, всем аппаратом работы. Вести организацию под нож — и для чего? Сейчас в первую голову надо собирать силы, надо ставить агитацию, расклейку. Кухаренко сошёл с ума. Пускай спускает поезда под откос, но зачем лезть на город?
Тут он рассыпал целую кучу названий, имён, номеров полков, в которых Матвеев совершенно запутался.
Потом заговорил чернобородый — его звали Николой. Он налёг своей необъятной грудью на край стола и, ощетинив бороду, загудел густым голосом соборного певчего, сердито блестя белками из-под тяжёлых век. Иногда он ударял по столу ладонью величиной с блюдце, и ложки звякали в стаканах.
— На что мы сейчас бьём? — гудел он. — На то, что они не удержатся. Это их последняя ставка. Если б мы думали, что они продержатся долго, тогда имело бы смысл развёртывать подполье и заняться пропагандой. Но они не сегодня завтра слетят. Японцы уже готовятся к эвакуации. Фронт прорван, они откатываются назад. Поэтому главная работа — военная. Под Бенином их теснят, — надо в тылу наделать панику, смешать, спутать карты. Некогда тут кружками заниматься. Кухаренко — горячая башка, он натворит делов. Ты говоришь, что мы их только пугаем? Что ж. И надо пугать. Нельзя дать им спокойно эвакуироваться. Да ты знаешь, что будет на фронте, когда туда дойдут слухи, что в тылу, в Хабаровске, идёт пальба с красными?
Его голос рокотал, как басовые клавиши рояля. Он откинулся на стул и обвёл всех взглядом, двигая челюстями, как людоед. Все молчали. Потом заговорил Чужой:
— Я слышал, что сорок вторая снялась из Дупелей. Неизвестно, куда её сунут, — может быть, в прорыв, если успеют.
— Сорок вторая уже выехала.
Кто-то засмеялся.
— Когда?
— На той неделе. А ты только хватился?
— А откуда этот эшелон?
— Пришёл с Имана вчера. Сплошь товарный, с боеприпасами.
— Хорошо бы сообщить Кухаренко, чтобы имел в виду.
— Крепкий орех — сорок вагонов. Если его поднять, от депо ничего не останется.
— Ну, мало ли что!
— В прошлый раз, когда была эта история с японским эшелоном, все шло кувырком. А почему? Потому что действовали стадом. Я бегу к Петьке Синицину, а он ушёл к деповским. Потом он кинулся меня искать, а тут подрывники куда-то провалились. А кто виноват? Никто. Чужой дядя. Так нельзя.
— Надо связь держать. Двадцать раз об этом говорили, но вам все как в стену горох.
— Опять завели! Семь вёрст до небес и все лесом.
— Ты настаиваешь на своём, товарищ Каверин?
— Я ни на чём не настаиваю.
— Нашли время! И о чём спор — о словах!
— Надо решать основной вопрос, — выступаем мы или нет? Что это за фокусы? Надо уметь подчиняться.
Было душно, но форточку из осторожности не открывали. В самоваре клокотала вода. На столе валялись окурки, хлебные крошки, пролитый чай темнел пятнами. Кто-то прожёг скатерть и смущённо закрыл дыру стаканом.
— Я за выступление. Каверин говорит, что мы ведём организацию под нож. Ну что же? Надо уметь жертвовать людьми. Без этого не бывает войны. И надо окончательно договориться, чтобы больше не было этих разговоров.
Теперь Матвеев слушал, не пропуская ни одного слова. У него было такое чувство, точно он вернулся в свой старый дом. Все было знакомо, и слова были такие привычные — твёрдые, отточенные слова бойцов. Где-то раньше он сидел на таком же точно совещании, слушал и вдыхал горячий воздух, напитанный опасностью.