Затем она повернулась к столу и, понизив голос, стала что-то обсуждать с блондинкой. Шторм прошел дальше, делая вид, что поглощен разглядыванием картин. Причудливые остроконечные скалы рвут в клочья хмурые свинцовые облака: среди вековых мачтовых сосен кресты с распятыми: готические соборы, окутанные зловещим мраком; ущербная луна и ее отражение, утонувшее в зыбкой пелене тумана над морем, — все это наводило тоску и порождало в душе смятение и страх. Мысли путались. В нем боролись сожаление и раскаяние. Время потрачено впустую. Вся эта болтовня о живописи, романтизме и прочем. И что? Сейчас он выйдет отсюда и больше никогда ее не увидит.
— Вот эта из Каринхалле. — Шторм не заметил, как к нему подошла София. Через его плечо она смотрела на картину, перед которой он остановился: мрачная громада замка, венчающая вершину холма.
В глазах его мелькнуло недоумение:
— Каринхалле?
София кивнула:
— Во время войны она принадлежала Герману Герингу. Нацисты обожали подобные вещи. Средневековые образы, традиции, вера в то, что они наследники Священной Римской империи, — все это было у них в крови. Многие полагают, что германский романтизм — malaise allemand[24] — был предтечей идеологии Третьего рейха. Что у него злое начало…
Шторм пожал плечами. Он вспомнил рассказ Харпер Олбрайт об отце Софии, о нацистских сокровищах и подумал, что должен… подбодрить ее.
— Бог с ним, с Третьим рейхом. Все равно эти ребята давно в могиле.
София усмехнулась:
— Вы хотите сказать: не стоит ворошить прошлое?
— Ну да. Что было, то прошло, вы согласны?
Она хотела что-то сказать, но осеклась и лишь печально покачала головой. Затем, рассеянно теребя брошь, пробормотала:
— Ничто не умирает, все остается… в виде рубцов.
Она снова подняла глаза, и Шторм — к огромному своему изумлению — увидел, что что-то изменилось. Возникло ощущение того, что на кинематографическом жаргоне называется «моментом». «Здесь между героем и девушкой должен быть «момент», — обычно говорил Шторм, когда его не устраивал сценарий. — В сцене знакомства недостает «момента». «Момент» — это мимолетный взгляд, жест, нервная дрожь — что-то неуловимое, что несет в себе информационный или эмоциональный заряд, который делает ненужными слова. Ее холодной, надменной отрешенности как не бывало. В широко раскрытых глазах застыли смятение и испуг. Это был настоящий «момент». «Боже, да ведь ей плохо, — промелькнуло в голове у Шторма. — Ей страшно».
Однако момент улетучился так же внезапно, как и возник. Шторм даже подумал, уж не померещилось ли ему. София презрительно хмыкнула и отвернулась. Шторм не знал, что сказать, и только нервно усмехнулся. Помявшись, он нерешительно заметил:
— По-моему, все эти картины навевают мрачные мысли. Вам не страшно оставаться здесь одной?
— Нет, — отрезала она, глядя ему в глаза, и добавила таким страстным тоном, что Шторм не поверил своим ушам:
— Я люблю это место. Только здесь я хотела бы умереть.
9
Шторм возвращался домой, на сердце у него было тревожно. Все вокруг представлялось ему чужим, враждебным и непонятным. Предчувствие чего-то недоброго, зарождаясь в глубине души, казалось, выплескивалось на улицы, ставшие вдруг мертвыми, пустыми.
Он шел пешком. Пиккадилли. Найтсбридж. По улицам проносились такси и двухэтажные автобусы. Хмурые облака нависли над Триумфальной аркой, над конной статуей «Железного Герцога»[25]. Купол «Харродса», точно рождественская елка, был усеян яркими огоньками. Прохожие зябко ежились. В глазах Шторма все выглядело чужим и холодным. Мертвым.
На Фулем-роуд стояла старая больница, кирпичное викторианское чудище за каменной оградой, над которой нависли ветви акации. Когда Шторм, засунув руки в карманы и понуро повесив голову, брел мимо, на него залаяла черная собачонка. Хозяйка, пожилая женщина, с трудом удерживала ее на поводке. Собака свирепо скалила зубы и злобно рычала. Шторму пришлось прижаться к стене. Наконец женщина, рассыпаясь в извинениях, оттащила вздорную псину. Инцидент оставил неприятный осадок в душе, и Шторм почувствовал себя еще более затравленным.
«Что я здесь делаю? — спрашивал он себя. — В незнакомом городе, среди чужих людей. Что я здесь потерял? Неужели и вправду призраков?» Но ведь еще недавно эта идея отнюдь не казалась ему абсурдной. После всех фильмов, которые он сделал, подобный шаг представлялся вполне логичным. Вроде того, что София говорила об эпохе Просвещения и романтизме: это был его личный поиск веры, духовности, его ответ холодной рациональности здравого смысла, всем этим ученым и докторам с их равнодушными, бесстрастными минами. Словом, еще совсем недавно он находил свое поведение вполне оправданным.