Отправив посылки, она взяла такси и поехала в галерею.
— Будь любезна, замени меня сегодня вечером на аукционе, — сказала она своей помощнице Джессике. — Я что-то не в настроении.
— Ты заболела? — спросила Джессика, глядя на нее прозрачными светло-карими глазами.
— Нет-нет, все в порядке. — София положила руки ей на плечи. Джессика была в мягком кашемировом кардигане. Странно, но София вдруг ощутила удивительную ясность сознания, ей казалось, что она видит Джессику насквозь, что может заглянуть ей в душу, может предсказать ее будущее. Блондинка с ангельским личиком, которую так легко смутить, обходительная, не блещущая умом, она непременно приглянется какому-нибудь богатенькому завсегдатаю галереи. Выйдет за него замуж, будет наслаждаться жизнью, купаться в роскоши, будет тяжело переживать его измены, научится, наконец, жить ради детей, ради собственного комфорта, и лишь изредка впадать в истерику. Странно, но сейчас, глядя в широко распахнутые глаза Джессики, София отчетливо видела все это. Она тихонько сжала плечи девушки — ласково, словно жалея ее, как ребенка.
— Сэр Майкл хочет купить «Волхвов», — сказала она и добавила, имитируя густой баритон отца: — За любые деньги! — Джессика робко улыбнулась. — Думаю, все ограничится пятьюдесятью тысячами, но он сказал, что готов заплатить в три раза дороже. Деньги он дает, так что не стесняйся. Главное, веди себя уверенно, сразу повышай ставки, чтобы напугать остальных участников торгов.
— Да… да, разумеется, — рассеянно пробормотала Джессика. — Если ты так хочешь…
София улыбнулась, ей хотелось подбодрить свою помощницу — для нее это будет незабываемый вечер. Будет что вспомнить, будет что рассказать своим детям. Повинуясь внезапному импульсу, она отстегнула брошь Энн и приколола ее к кардигану Джессики.
— Теперь послушай. Если увидишь Антонио, будь с ним полюбезнее. Когда выставят лоты из Антверпена, постарайся отвлечь его, скажи, у меня есть для него замечательный рубенсовский «Пан» и я не хочу, чтобы он потратил все деньги. Скажи, что я настроена вполне решительно. Ему это нравится — он почувствует себя настоящим англичанином. Договорились?
— Это брошь твоей матери?
— На тебе она смотрится лучше. Лазурит подходит к светлым волосам.
— Но я не могу принять ее…
— Нет-нет, надень. Тебе она к лицу.
Джессика смутилась, и вместе с тем в ее взгляде было столько обожания и благодарности, что сердце Софии преисполнилось жалости — слишком уж незавидное будущее ее ожидало. Но она лишь сухо усмехнулась: чему быть, того не миновать. Она продолжала брести по залитому ясным, прозрачным светом коридору, который в ее сознании представлялся единственно верным, логичным путем.
Вечером София сидела одна в своем кабинете, лениво покачиваясь в кресле. Галерея давно опустела. Было темно, настольная лампа тускло горела на выдвижной крышке роскошного бюро. Вмонтированные в массивное пресс-папье электронные часы показывали без четверти восемь. Назначив себе определенный срок, София пребывала в состоянии нервного ожидания и нетерпеливо постукивала пальцами по затянутой ледерином поверхности пресс-папье. Тук-тук, тук-тук.
Она посмотрела в раскрытую дверь, туда, где в полумраке тонули очертания тянувшегося вдоль стены балкона. Представила себе собственное тело, как оно свисает с балконных перил и медленно вращается. Представила пейзажи на стенах: подсвеченные луной горы, печальные, задумчивые рощи, поросшие травой развалины. Тело повернулось, и она увидела мертвое лицо. Это было то же самое лицо, которое утром улыбалось ей из хрустальной пепельницы, которое чернело и съеживалось, снедаемое огнем.
— Твоя мать близко к сердцу принимала чужие страдания, — сказал однажды отец. — Слишком близко к сердцу. Она мечтала, чтобы мир стал лучше. Чувствовала себя виноватой за творимое здесь и там беззаконие, за то, что кто-то вынужден жить в нищете… Но нам остается одно — следовать своим собственным путем, латать собственные прорехи. Мы не можем пытаться исправить вселенную, так ведь?
«Так», — мысленно отвечала София. И все же… Если бы все сложилось иначе… Она продолжала рассеянно постукивать пальцами по пресс-папье. Это лицо, лицо ее матери — оно излучало такое благородство, такую всепрощающую любовь и преданность, и в то же время оно было так похоже на ее, Софии, лицо, что из головы у нее не выходил один мучительный вопрос, ответа на который она не знала: почему она не может стать такой же, как ее мать? Ах, если бы только Энн Эндеринг была жива! Она научила бы ее…