Эти мысли лишь усугубляли ее депрессию, она чувствовала себя еще более одинокой. Впрочем… часы показывали без пяти восемь. София поднялась, выключила лампу. На вешалке у двери висел ее синий плащ. Она вытащила из петель пояс и вышла на балкон.
Она шла медленно, держась рукой за перила. До ее слуха долетали приглушенные звуки вечерней улицы. Фары проезжающих мимо автомобилей то и дело высвечивали висевшие на стене картины: унылая каменная пустыня, заход солнца, фигура человека, взирающего в бесконечную звездную даль… Неожиданно все исчезло. Стало темно и тихо. Тишину нарушал лишь звук ее собственных шагов. Тук-тук, тук-тук. Она вспомнила, как услышала этот звук, лежа в постели, как спустилась по лестнице, как звала мать. Как подошла к двери в дальнем конце коридора, последней двери… Больше она ничего не помнила.
Дойдя до середины балкона, она остановилась. Место показалось ей подходящим. Она привязала пояс к перилам, проверила его на прочность. Завязала скользящий узел и надела петлю на шею. Теперь ей предстояло самое неприятное — залезть на перила и перекинуть ноги. Все это представлялось ей жалким, нелепым. Уже сидя на перилах — обхватив их ладонями, — она подумала о том, что человек должен уметь любить — любить и надеяться — и тогда ему обязательно придут на помощь.
Она посмотрела на часы. Было ровно восемь. В эту самую минуту «Волхвов» должны выставить на торги.
Это было последнее, о чем она успела подумать, прежде чем ее тело скользнуло вниз.
5
На самом деле «Волхвов» выставили на торги без пятнадцати восемь, и именно тогда — картину как раз помещали на выставочный стенд — в аукционном зале появился Шторм.
Его появление наделало больше шума, нежели сама картина. Когда он вошел, просторный, хорошо освещенный зал был уже полон; стоявшие рядами кресла — все до единого заняты. Люди теснились у белых стен, стояли в узких проходах, толпились в торце зала. Некоторые расположились у стоек с телефонами, за которыми сидели барышни, принимающие заявки. Стоило Шторму миновать тяжелые двойные двери, все взоры устремились к нему. Толпа, собравшаяся возле дверей, расступилась. Головы мгновенно повернулись в его сторону. Женщины пожирали его оценивающими взглядами, мужчины взирали критически. Дамы света словно по команде принялись поправлять прически. Некий французский промышленник машинально расправил плечи и приосанился; арабский нефтяной магнат самодовольно ухмыльнулся; преуспевающий менеджер из Силиконовой долины презрительно фыркнул, после чего ему пришлось достать носовой платок, чтобы вытереть слюни с лацкана пиджака. Девушки-телефонистки замерли с открытыми ртами. Даже аукционист на мгновение замешкался и посмотрел вниз на зал, безошибочно, точно барометр, уловив в общей атмосфере некое новое веяние.
Виновником этого легкого брожения был именно Шторм. И сам он прекрасно понимал это. Что и говорить, он прибыл во всеоружии. Шикарный пиджак от Армани идеально облегал стройную широкоплечую фигуру. Лоснились черные лаковые туфли от Гуччи. Золотые капли запонок сверкали на манжетах белоснежной сорочки, золотая булавка — на шелковом галстуке; из нагрудного кармана выглядывал кончик шелкового платка. Прическа его выглядела на сто пятьдесят фунтов — фунтов стерлингов! — просьба не путать с мерой веса. Здесь, в зале, сидели люди, знавшие толк в подобных вещах, наметанным глазом они мгновенно оценивали потенциального любовника, клиента, конкурента или жертву. Но даже неопытный, несведущий человек из толпы — окажись здесь таковой — первым делом обратил бы внимание на этого холеного красавца, похожего на заправилу большого бизнеса, на американского мультимиллионера — коим, собственно, Шторм и являлся, — которому знакомы и власть, и слава.
Пройдя несколько шагов. Шторм остановился. Он снова стал самим собой, словно заново родился. После последнего приступа болезнь, кажется, отступила. Прошла физическая слабость, прошло состояние шока. Но главное, к нему вернулось душевное равновесие. Сбежав из «Журавля», преследуемый осуждающим взглядом Харпер Олбрайт, он все последующие дни провел в одиночестве в своей жалкой комнате, воюя с демонами смерти. Это была грандиозная и кровавая битва. День за днем Шторм вырывался из костлявых когтей смерти, не давая ей схватить себя за горло. Ночами он лил слезы отчаяния, сидя в позе лотоса на ковре, возведя к потолку глаза и взывая к богам: «Жизнь, умоляю, даруйте мне жизнь!»
А потом все внезапно кончилось. Сегодня утром, когда Шторм в изнеможении рухнул на пол, ответ, который он искал, явился ему, простой и ясный, как рассвет после грозовой ночи. И ответ этот был: Эрв Филбин. Вернее, бессмертная фраза Эрва, который — так уж получилось — считался лучшим, черт его побери, кинокритиком от Большого каньона до Западного побережья. Именно Эрв лет семь назад спас от провала худший фильм Шторма «Холодный замок»; он так агрессивно — если не сказать разнузданно — провел рекламную кампанию, что заставил публику обратить внимание на этот глупый ужастик. Именно пущенную Эрвом крылатую фразу — ставшую тогда лозунгом кампании и золотыми буквами набранную на каждом рекламном постере, кои украсили стены фойе всех мультиплексов Америки, — и вспомнил теперь Ричард Шторм. Он отчетливо видел горящие перед входом в населенную тенями аллею слова: