Раздался смешок, но он продолжал молча смотреть на прекрасную незнакомку. Она стояла в арке у входа в салон, одна из многих, кто пришел сюда, когда Шторм начал читать вслух. У нее за спиной, в глубине гостиной, виднелась нарядная рождественская елка, и на этом своеобразном фоне женщина выглядела особенно эффектно. Ей было лет двадцать с хвостиком. Она не походила ни на изнуренных диетой старлеток, ни на бойких девиц с силиконовыми грудями и вакуумом в голове. Черное бархатное платье с глубоким вырезом выгодно подчеркивало достоинства ее фигуры — бедра и талия дышали очарованием женственности. Зачарованному Шторму незнакомка казалась посланницей тех далеких времен, когда женская грудь действительно была грудью. Лебединая шея, румянец цвета дамасской розы, кожа — слоновая кость, иссиня-черные, воронова крыла, волосы. Светло-карие глаза, светящиеся живым, острым умом. Боже правый, какая женщина!
Публика — сплошь лондонские снобы, — собравшаяся в салоне Боулта, принялась шумно выражать восторг. Послышались смех и аплодисменты. Женщина, продолжая растерянно держать на весу руку, в которой только что был бокал, изумленно взирала на рассыпавшиеся по полу осколки. На ковре расползлось бесцветное мокрое пятно. Скорее всего она задела поднос, который нес проходивший мимо дворецкий, и бокал выскользнул из ее пальцев.
Наконец к незнакомке вернулся дар речи.
— Ах, какая же я неловкая!
Услышав ее голос, Шторм внутренне содрогнулся. Нет, какое произношение! Настоящая английская леди. Совсем как Джули Эндрюс[4] в роли Мэри Поппинс. В детстве Шторм не раз представлял себе, как Мэри Поппинс, таким же неподражаемым голосом, напевает ему колыбельную: «О Ричард, мой юный хозяин!»
«Простите, — готово было сорваться с его языка. — Простите, что напугал вас. Это все дурацкая мистика». Однако к нему постепенно возвращалось привычное самообладание. К тому же к таинственной незнакомке уже направлялся, расставшись с любимым креслом, сам Боулт, хозяин дома.
— Ах, Фредерик, — проговорила женщина, — я все уберу. Ну какая же я неловкая!
— Нет-нет, — Боулт взял ее под руку. — Я уже распорядился. — Действительно, две горничные уже ползали по полу, собирая осколки.
Боулт со стремительностью и неотвратимостью авиабомбы приближался к порогу зрелости; дородный, с намечающимся брюшком, в ядовито-зеленом сюртуке и такого же цвета жилетке, он в самом деле чем-то напоминал небольшую бомбочку. У него было маленькое, морщинистое личико, на котором оставили неизгладимую печать долгие годы пристрастия к «Беллз»[5] и «Ротманс». Нечесаные, с проседью, волосы были обильно усыпаны перхотью; в руке он держал сигарету и стряхивал пепел прямо на ковер.
— Да и, к слову сказать, дом все равно не мой, — добавил Боулт, провожая ее из салона. — Я его арендую.
Шторм окинул их отсутствующим взглядом. Они вышли в холл. Голоса зазвучали глуше…
— Прости, Фредерик, мне не следовало приезжать — я с ног валюсь от усталости. Еще вчера я была в Огайо, а неделю назад в Берлине…
— Что за глупости. Я живу лишь ожиданием твоих визитов. Эти осколки я сохраню как реликвию, сооружу специальный ковчежец…
Кто-то похлопал Шторма по плечу:
— А ты молодец. Жутковатое чтиво. Ну и нагнал же ты на нее страху.
— Кто она? — пробормотал Шторм, не в силах оторвать глаз от того места, где только что стояла незнакомка.
— София Эндеринг, — ответили ему. — Ее отцу принадлежит галерея на Нью-Бонд-стрит. Недурна, верно?
Шторм рассеянно кивнул и осмотрелся: уютный альков, над полками, заставленными дешевыми — в бумажных переплетах с потертыми корешками — книгами, несколько плохоньких гравюр в псевдовикторианском стиле. Широкая арка, ведущая в гостиную, где сверкает разноцветными огоньками рождественская елка, горит газовый камин, и на бутылках с белым вином играют веселые блики. Туда-то и потянулись гости, еще недавно внимавшие ему, затаив дыхание. Из гостиной доносился нестройный хор голосов.
Хлопнула входная дверь; что-то подсказывало Шторму, что это ушла она.
«София Эндеринг, — твердил он про себя, положив на колени книгу и продолжая держать большим пальцем страницу, на которой прервалось чтение. — София Эндеринг».
Но какое это имеет теперь значение? Решительно никакого. Он не любил ее. Не мог он ее любить. Он уже никого не мог любить.
Он сидел, ссутулившись и целиком отдавшись своим мрачным мыслям.