Отрицание реальности как таковой - вело в никуда. И это вовсе не было тем путём, который избрал для себя автор, вопреки утверждениям критиков и завистников.
Отрицание реального опыта, отрицание правдоподобия и внутренней логики не привносило ничего нового, но множило низкопробные поделки иного рода. Лишённые свежести. Бездумно проезжающие по истёртым рельсам подражания. Эксплуатирующие одни и те же шаблоны. Боящиеся рисковать и по-новому смотреть на вещи. Неспособные поднимать и обсуждать серьёзные темы, от которых их авторы были далеки и поэтому либо сторонились, либо рассуждали о них с наивностью инфантильных невежд. Они не «преодолевали навязанные стереотипы и предубеждения», вопреки своей заносчивой претенциозности, заставлявшей их мутить воду в луже, выдавая её за глубокий колодец, но лишь следовали стереотипам иного порядка, заменяя одно прокрустово ложе другим.
Писатель уважал академическое искусство, вместе с тем отдавая дань уважения и авангарду, при этом с одинаковым неприятием относясь как к воинствующему снобизму эстетов (которые, надувая щёки, нападали с высоты своих кафедр на всякие самобытные формы творческого самовыражения, не признававшие их верховенства и первенства в праве судить и, в первую очередь, осуждать), так и к эпатажным выходкам псевдоавангардистов (скрывавших банальную бездарность и неспособность к созиданию под ярким лозунгом «искусства не для всех»).
Грань, разделяющая «искусство» и «не искусство», виделась для него предельно чётко и конкретно. И вместе с тем он не принимал расхожих взглядов, провозглашавших абсолютизацию субъективизма и отсутствие объективных критериев в искусстве.
В любом произведении искусства он прежде всего выделял три основных аспекта: субъективную составляющую, лежавшую в области вкусов и мнений, которую он, так или иначе (вопреки заявлениям некоторых лиц) признавал, при этом просто не возводя в абсолют; объективную составляющую, лежащую в области предметов и категорий, которые не зависели от чьего-либо субъективного мнения, но могли быть подвергнуты экспертному анализу; и духовный аспект (который, в его понимании, не был тождественен морально-этическому), определявший то, способствует, вредит или же, во всяком случае, не мешает ли данное произведение сближению человека (будь то творец или почитатель данного творения) с Богом.
Разумеется, многие могли бы назвать подобный подход всё так же субъективным. Но речь в данном случае и не шла о некой непреложной истине в последней инстанции. Конкретно взятый автор подходил ко всем вопросам со свойственным ему систематизмом, отличаясь от подавляющей массы авторов ещё и тем, что не писал абы как придётся, но вывел, пусть и не бесспорную, но чёткую и законченную творческую систему, претворяя в жизнь её максимы.
Во-первых, он решительно отвергал само понятие жанра и не пытался определить принадлежность своих произведений к тому или иному направлению. В его понимании, это был частный пример прокрустова ложа, к которому авторы прибегали в силу своей творческой лени, критики - из удобства навешивания ярлыков, а читатели - в силу насильственно привитой шаблонности мышления. Любой писатель, намеренно желающий творить в каком-то жанре, по сути ориентировался на некий шаблонный комплекс стереотипов и ожиданий читательских масс от литературы подобного рода, подчас принимаемых ими за непреложный канон. В то же самое время писатель, не ставящий перед собой подобной цели и задачи, просто описывал то, что счёл достойным своего времени и внимания, не испытывая необходимости втискивать свой труд в некие условные рамки. Это был принцип отсутствия жанровости. И хотя определение произведения как жанрового или нежанрового само по себе ни в коей мере не являлось оценочным, часто можно было увидеть, как несведущий критик берётся рассуждать о том, что автор «вышел за рамки жанра», когда, на самом деле, он в них и не находился.
Во-вторых, придерживаясь принципа единства восприятия, он в большей степени старался писать произведения небольшого объёма - стихи, рассказы и повести, которые было возможно осилить в один присест, не делая перерывов и не дробя восприятие фрагментарно, как при чтении большого романа. Впрочем, во всём была важна мера, ведь в противном случае подобный подход мог вылиться в голый эпиграмматизм и сборники афоризмов. Тем не менее, рекомендательный принцип не являлся непреложным каноном, и в творчестве нашего героя изредка встречались и крупные произведения.
В-третьих, в ответ почти на каждый вопрос о том, почему он взялся писать рассказ, стих или повесть на ту или иную странную и сложную тему, он со спокойной душой мог ответить: «Просто потому, что так захотел». И в этом был весь он: творческий человек, который продолжал бы писать даже в том случае, окажись он один на необитаемом острове посредине Тихого Океана, без возможности донести свои опусы хотя бы до единой живой души. Желание писать, заложенное в автора свыше, являлось основным и самодостаточным двигателем творческого процесса - всевозможные цели и задачи, которые могли стоять или не стоять параллельно с этим, были, как правило, чем-то вторичным. Исключая, пожалуй, некоторые произведения, акцентированные на вопросах религиозной тематики, имевшие в своей основе вполне конкретные цели для достижения, большинство его произведений было ориентировано скорее на процесс, чем на результат, не содержа в себе задачи что-либо донести или утвердить. Что вовсе не делало их пустыми, безыдейными или бессодержательными - просто, например, во главе угла его поэзии, вне зависимости от того, какие вопросы и образы она поднимала, стояла любовь к поэзии как таковая, а образы и вопросы возникали уже в процессе, как нечто естественное. Казалось, они просто сами хотели написаться, и делали то, что считали необходимым, формально позволяя писателю держать поводья.