Выбрать главу

Прочитав статью Воге, я согласился, что концепция Хантингтона может быть принята как дополнение моей "теории субэкумен". Мое мышление культуроцентрично и неторопливо, я готов ждать века; мышление Хантингтона политикоцентрично и нацелено на короткую дистанцию. Ни одна точка зрения не исключает другой. Я исхожу из опыта Европы Нового времени и подчеркиваю единство ее культуры. Никакие распри не помешали распространению готики, ренессанса, барокко, классицизма, просвещения, романтизма из того или иного угла, где они возникли, по всем другим странам, и это единство в конце концов оказалось решающей силой, поддержавшей общеевропейскую солидарность в экономике и политике. На этом основано мое предположение, что возможно единство в форме диалога культурных миров, сохраняющих каждый свое лицо; я полагаю, что в подобном диалоге могут сложиться единые нормы глобальной солидарности, глобального этноса. Но если бы Гитлер имел атомное оружие, такой разговор был бы невозможен: вместо нынешней Европы, на пример которой я опираюсь, сложилась бы большая прусская казарма.

Будущее открыто неожиданностям, и моя концепция - только проект, за который надо бороться. В таком направлении работает Общество морального перевооружения. В 1998 году оно завязало диалог с мусульманскими фундаменталистами Газы. Один из них приехал на конференцию в Горном доме (Швейцария). Он с сочувствием выслушал доклад о столкновении культур и согласился с условиями сотрудничества, которые я предложил: Запад прекращает то, что на самом Западе получило название "засорение нравственной среды", а мусульманский мир осуждает террористические методы борьбы с кощунством. Я не переоцениваю важность единичного согласия. Оно тонет в миллионах противоположных примеров. Но на Кавказе даже единичного факта диалога с ваххабитами, кажется, не было.

Если не решены проблемы диалога культур, возникают "хантингтоновские" проблемы. На короткой дистанции они все заслоняют, и главными действующими лицами становятся солдаты. Но на более долгой дистанции решение не может быть найдено без понимания друг друга. Надо уйти от сознания, которому "странно быть персом" (Монтескье).

Вернемся теперь к проблеме дополнительности между глобализмом и этноцентрическим мышлением. Для меня она открылась лет тридцать тому назад. Вскоре после того, как цензура заставила выдрать первый вариант теории субэкумен из журнала "Народы Азии и Африки" (1966), я показал машинопись статьи сослуживцу по библиотеке Валиахмету Садуру. Его возражения выявили тo, чего я сам у себя не заметил: меня заботило только сохранение великих культурных миров; диалог этих миров представлялся мне достаточной альтернативой казарменному единству коммунистической империи и единству мирового рынка, в котором тонут непродажные ценности. Упадок и исчезновение ряда этнических культур меня не волновали. Возможно, в этом сказался мой личный опыт. Мне дорого чувство бездны у Тютчева, Достоевского - и мало трогают их почвеннические и славянофильские идеи. Мне одинаково близки буддизм дзэн, Майстер Экхарт, Ибн аль-Фарид и старец Силуан. Я живу в России, сроднился с ней и потому предпочитаю язык христианской традиции, но, если бы жил в Японии, цитировал бы Догэна и Хакуина.

Валиахмет Садур чувствовал и мыслил иначе. "Мы", с которым соотносилось его "я", - этническое, и он болезненно переживал размывание татарской культуры. Садур объяснил мне, что современная система образования безо всякого насилия денационализирует татарина, превращает его в русского интеллигента татарского происхождения, думающего по-русски, пишущего стихи по-русски. Я угадал, что этот вопрос имел политическое измерение, и спросил, что он предпочитает: расширение автономии Татарии с учетом всех ее забот или полную независимость? Садур замялся (дело было задолго до перестройки), но потом улыбнулся и откровенно ответил: полную независимость; но без выселения русских из Казани и татар из Москвы.

Пафос этнического самосохранения одухотворяет и теорию этносов. Не случайно книга "Этногенез и биосфера" впервые была опубликована в Прибалтике (в Москве мешал ее слишком явный антимарксизм). Так же не случаен эпизод, имевший место при публикации моей "Теории субэкумен" в парижском журнале "Диожен" в самом конце семидесятых. Редактор, господин Кейюа, попросил меня выбросить раздел, посвященный разбору и критике теории этносов как альтернативы моей схеме. По его словам, эта теория совершенно неинтересна читателям. Я выкинул пару страниц, но задумался: чем объяснить резкое различие читательского интереса в Париже и Москве?

Видимо, идеи Гумилева были чужды Европе, захваченной процессом интеграции; а живой интерес к этническому в Советском Союзе говорил о начавшемся процессе духовной (политически еще не выраженной) дезинтеграции. Поэтому западному читателю бросаются в глаза белые нитки, которыми сшита теория этносов, и не хочется даже обсуждать ее; а в нашей стране сами слабости теории этносов идут ей на пользу и помогают стать своего рода слабостью образованного общества. Ибо широкой публике нужна не столько строгая научная теория, сколько "научная идеология", идеология в форме науки; и публика получила то, что ей было нужно.