Врач накинул пальто и шапку, и мы прошли двориком к больничной пристройке, этакому сарайчику, прилепившемуся к двухэтажному зданьицу. Он толкнул дверь сарайчика — та открылась со скрипом, включил фонарик и посветил внутрь.
— Вот, смотрите, — сказал врач. — Этот?
В сарайчике на куче грязной соломы спало то самое страшилище, которое я встретил на железнодорожных путях. Босоногий; одежда его, как мог я теперь разглядеть, была ошметками всяких полушубков, сметанных вместе на живую нитку, да еще какие-то брюки, оборванные по колено, были на него напялены, видно, чтобы стыд его прикрыть. Рядом с ним стояли две мисочки — с водой и какой-то похлебкой.
— Он, он! — полушепотом воскликнул я. — Кто он такой? Откуда взялся?
— Да кто его знает, кто он такой и откуда он взялся. Подобрали его осенью, он возле одной деревеньки шатался. Напугал сначала всех до смерти, чуть не погиб, хотели на него с дубьем идти. Но, к его счастью, заметили, что он смирный и сам всех боится до одури. Подкормили беднягу, потом просто взяли за руку и привели сюда: на, мол, доктор, лечи убогонького. Уж я с ним и так, и эдак возился, чтобы хоть одно разумное слово из него выжать. Без толку. Если и была в нем когда искра разума, то угасла она окончательно и навсегда. Он и холоду почти не чувствует. И реакции только такие: голоден — сыт, страшно — не страшно. Когда голоден, скулит и жалуется.
Видно, свет фонарика потревожил спящего. Он заерзал во сне и стал перебирать руками и ногами, визгливо прилаивая — ну, в точности, как собака, — потом резко сел и обалдело уставился на нас. Увидел меня — и весь сжался. Перевел взгляд на врача, чуть успокоился, встал на четвереньки, попил воды из миски, покрутился волчком на соломе и опять завалился на боковую.
— Совсем по-волчьи, — прошептал я. — Маугли какой-то. Вы о нем наверх доклада не отсылали?
— Отсылал несколько раз, но безо всякой реакции. Конечно, кому сейчас интересен какой-то умалишенный. Живет при больнице — и пусть живет. Ведь даже затрат на себя не требует.
Врач притворил дверь сарайчика, и мы пошли к воротам на улицу.
— Странно, что местный люд не связал его с оборотнем, — заметил я. — Ведь повадки у него волчьи. Неужели никто на это внимания не обращал? Я не удивился бы, узнав, что толпа пыталась разорвать его на куски.
— Наоборот, — ответил врач, — на него смотрят, как на защиту от оборотня. Как на талисман, что ли… Понимаете, — добавил он, поймав мой удивленный взгляд, — юродивый на Руси всегда считался Божьим человеком, и нечто вроде этого до сих пор сохранилось в сознании. Я это понял, когда однажды застал моего санитара — здоровенного мужика — у двери сарайчика. Наш блаженный как раз поскуливал жалобно — проголодался или болело у него что. Так знаете, что сделал наш санитар? Он пробормотал испуганно: «Господи, помилуй, святой человек по новой жертве плачется». И быстро перекрестился. Потом оглянулся украдкой, увидел меня и густо покраснел. Я сделал вид, будто ничего не заметил. Но такое отношение к нашему пугалу бессловесному я замечал и у других местных жителей. На него смотрят, как на заступника перед Богом, который старается допустить поменьше жертв и который, может быть, вообще их не допустил бы, если бы не людские грехи. Особенно у старушек это заметно. Наша уборщица мне как-то в глаза сказала, кивнув на сарайчик: «Опять он скорбит, бедный, что нагрешили мы много, и не может руку гнева Божьего от нас отвести. Видно, нынче ночью снова упырь кого затерзает». М-да, словом, его волчьи повадки… На них смотрят как на дарованную ему Богом способность чувствовать движения и замыслы оборотня, быть с ним на сверхъестественной связи, если хотите, и своими средствами предупреждать нас о близости беды. Суеверия, знаете.
— Да-да, сами исчезнут, когда социализм построим, — закивал я. — Значит, с самого утра пойдем следы осматривать. Спокойной вам ночи… Да, кстати, — повернулся я, уже выйдя за ворота, — часто на танцульках поножовщина и драки случаются?
— Почти каждый день, — ответил врач. — До смертоубийства доходит редко, а покалечить могут запросто. Народ после войны разряжается.
Я еще раз кивнул и зашагал прочь.
За мной числилась койка в одном из домов рабочего поселка, в полубарачном здании. Но я решил пока ночевать в конторе, а с первой зарплаты где-нибудь найти комнату, — в отдельном домике, у какой-нибудь старушки. Словом, с жильем потом разобраться.
А так, сам понимаешь, мне, с моей новой профессией, с огнестрельным оружием постоянно при себе, обосновываться «на проходе», среди пьяного люда и прочих радостей, никак не годилось. Ты хоть глаза на затылке имей, а могут и пистолет спереть, когда на секунду к керосинке за чайником обернешься, и еще что выкинуть. Не говоря уже о том, чтобы за «своих» начать просить. Да. Скажу сразу, что в итоге никакой комнаты я так и не снял, и стал мне мой кабинет и домом родным. На целых четыре года. Правда, мне в первой же каменной пятиэтажке, построенной после войны, выделили комнату, ту самую, в которой мы с тобой и сидим сейчас… Потом, как ты помнишь, мне пришлось крепко повоевать, чтобы вся квартира мне досталась, когда соседи начали съезжать, чтобы не вздумали кого другого в пустеющие комнаты подселять, но это уже другая история. Получилось, и слава Богу.
Два солдата так и сидели в предбанничке — караульном помещении.
— Свободны, — сказал я. — Можете идти — если есть, куда идти. Вы-то где ночуете?
— В караульном вагоне, что на втором запасном пути стоит, — ответил один из них.
— И то хлеб. Вы сколько времени уже здесь?
— Пятый день. После убийства прежнего милиционера нас сюда прислали. В ваше подчинение.
— Ладно, сегодня я знакомился с местом и даю вам вольный день. Завтра в восемь всем быть здесь. И ночью не слишком крепко спите, поглядывайте все-таки, нет ли на путях и возле складов какой-нибудь возни.
— Эти пять дней все тихо было, — сказал первый солдат.
— Вы эти пять дней на танцах дежурство несли? — спросил я.
— Не то чтобы несли… Заглядывали. Нам велели до вашего прибытия охранять участок, патрулировать главные точки и принимать жалобы. Ну и вмешиваться, пресекать, если что-нибудь серьезное.
— Высадили сюда и самим себе предоставили?
— Да вроде как.
— В местную жизнь, словом, вы не очень совались? Что ж, может, оно и правильно. Могли и дров наломать. Ладно, ступайте. Завтра в восемь — как штык.
И они ушли. Какое-то время с улицы еще доносились их голоса, потом все стихло. Я наскоро ополоснул лицо и руки под умывальником и соорудил себе постель на потрепанной кушетке из шинели вместо одеяла и жесткой подушки, явно уцелевшей от какого-то развалившегося кресла. Потом прошелся и проверил запоры на дверях и окнах. Может, и стоило оставить караульных, все-таки их обязанность… Но я должен был доказать всем, кто мог за мной наблюдать если был я кому-то интересен, — что считаю этот район своим и что здесь я хозяин, и никакие нападения на отделения милиции — которые, надо сказать, частенько приключались в те годы — меня не страшат.
«А не превращаю ли я сам себя в подсадную утку? — подивился я невольно. Может, я в глубине души и хочу, чтобы жданный гость пожаловал и чтобы одним махом развязать весь узел?»
Все, утро вечера мудренее. Я велел себе проснуться в полвосьмого, вытянулся на кушетке, укрывшись шинелью, отвинтил колпачок своей фляги, сделал несколько глотков водки и попытался еще поразмыслить над событиями дня на сон грядущий.
— Одержимые… — пробормотал я. — Психоз какой-то…
— Да, все здесь одержимые, — отозвался голос рядом со мной. — Такой психоз — он как зараза. Вы уже тоже больны.
Я присел и увидел, что над моей кушеткой возвышается расплывчатый силуэт. Вглядевшись, я узнал врача.