Вернувшись в гостиную, я не смогла сдержать смеха при виде Шарля: такой он красный и серьезный сидел напротив тети. Я постепенно сместилась к дивану, уже волнуясь, хватит ли мне потом сил преодолеть четырнадцать ступенек, которые разделяли два наших этажа. Пока тетя сосредоточенно раскладывала карты, я корчила Шарлю рожицы, а он старался не смотреть, чтобы не рассмеяться.
– У вас с Фабьеной сейчас такое время – как идеальный день для рыбалки. Она будто рисует тебе картинку мечты: солнце, богатый улов, отличная погода.
Я широко улыбнулась Шарлю, не думая, что последует продолжение – тем более настолько мрачное.
– Но это мираж. В лодке течь, и воды набирается все больше.
И, прежде чем я успела попросить уточнений, она добавила:
– Если она так и будет грести, не обращая внимания на бреши, вы потонете.
Я вскочила, опрокинув чай себе на колени. Заговорила о том, что время уже позднее, а надо ведь завтра не проспать, если хотим увидеть рассвет на реке.
– Фабьена, я ведь не девочка, я видела рассветы…
– А здесь еще не видела.
По моему тону было ясно, что вечер окончен. Тетя безропотно собрала свои карты, и Шарль спросил ее, есть ли у нее все необходимое для первой ночи на новом месте. Она поблагодарила нас за прекрасный день, и мы поднялись к себе. Открыв дверь, мы увидели сидящего столбиком Ван Гога, который ждал нас, держа в пасти поводок. Я взглянула на стенные часы. Десять минут первого. Я натянула сапоги, надела пальто и шапочку – и тут Шарль заговорил.
– Фаб…
Я боролась с проклятым длиннющим шарфом, когда он добавил:
– Я умею плавать. Мне не страшно.
Я понимала, что, если вымолвлю хоть слово, за ним тотчас хлынет поток других. До сих пор мне удавалось сдержать кавалерию, которая грозила ринуться из груди. Я еще не осознала, что, заперев все чувства внутри, стала врагом самой себе. Кони, чуя принуждение, рвались на волю. Они бешено били копытами прямо в сердце – а я привычно затыкала пробитые ими дыры.
Я торопливо спустилась по лестнице, увлекая за собой Ван Гога – вероятно, немало удивленного, что хозяйка с таким энтузиазмом согласилась на позднюю прогулку. Я машинально повернула налево, следуя нашему ежеутреннему маршруту в девять километров. И побежала, пока не оказалась на пляже. Когда я остановилась, Ван Гог посмотрел на меня, склонив голову набок, как будто спрашивая, почему мы больше не бежим.
Бежать… Только это я и умела. Потому что убегают только трусы. А я и была трусихой. Такой, что робеет взглянуть в глаза своим чудовищам. И страшится выйти и сразиться с ними.
Я согнулась и уперлась руками в колени, пытаясь перевести дух, когда поводок вдруг начал дергаться. Ван Гог залаял, увидев кого-то вдали. К нам бежал Шарль. Я отпустила пса – пусть бежит ему навстречу, а сама села на песок и взяла в руки ракушку-мидию. Она была закрыта. Я где-то читала, что, если вареная мидия не раскрылась, это не значит, что она испорчена: у нее очень сильная мышца, вот створки и не могут разжаться. Я поднесла мидию к лицу и сказала:
– Тебя, наверное, кинь в кипяток – ты тоже не раскроешься. Мы с тобой не испорченные, мы просто очень мускулистые…
Я почувствовала, как две большие руки подхватывают меня под мышки и бережно поднимают.
– Лучше тебе сейчас в горячую ванну, а не сидеть у холодной реки…
Я повернулась к Шарлю и посмотрела ему в глаза.
– Моя тетя права. Если я ничего не предприму, мы утонем.
Шарль
Впервые я увидел Фабьену у нее же дома. Я как раз курил на улице, за маяком. Мне тогда было слегка не по себе: я-то думал, все собрались, чтобы поддержать ее в последние дни.
Мне сказали, что она неизлечимо больна. Когда она на всех парах вылетела из маяка, то была похожа на дикого зверя, который мечется в поисках укрытия. Я подумал, что для умирающей в ней многовато энергии. Но это брат у меня врач, сам я в таких вещах ничего не смыслю. Мое дело – строить дома. Там-то она и призналась мне, что никакой у нее не рак, а депрессия. И что ее лучшая подруга и парень решили устроить ей на тридцатилетие праздник, поднять настроение. Матери и брату она соврала, потому что у них было полно предрассудков. Выдумала себе рак, просто чтобы от нее отвязались и дали время выздороветь. Знала, что рак они бы точно признали за серьезную болезнь.
Я помню, как смотрел на нее во время разговора и как подумал тогда, что в ней не было ничего от хрупкой женщины. Фабьена себя считала пожаром, но лично я видел фейерверк.
В тот вечер я открыл щиток и вырубил электричество, чтобы тьма положила конец вечеринке. Потом вернулся поглядеть, как Фабьена общается с гостями. Она была точно львица в клетке. Это надо было видеть: лицо, освещенное снизу – причем моим же телефоном. Всегда вспоминаю эту картину, когда хочу развеселиться. Ей хватило смелости объявить присутствующим, что депрессия заставляет жить вот так, без света, неделями – и пускай, мол, они испробуют это теперь на себе, пока ищут в темноте свои пальто с сапогами.