Выбрать главу

«Кратко рёкше: сердце царёво в руце Божией есть! Да изберёт сам тую часть, куды рука Божия его преклоняет» — так кончили своё «рассуждение» осторожные отцы святители, не решаясь прямо подтолкнуть поднятой руки Петра, не имея мужества и задержать эту разящую руку...

Небольшое молчание настало после чтения бумаги, где первою стояла подпись смиренного Стефана, митрополита Рязанского, того самого, который всего семь лет назад в Успенском соборе сказал такую проповедь, так разгромил новые порядки Петра, такую горячую молитву прочёл «Алексию, Человеку Божьему» поминая и отсутствующего царевича, что вся Москва и Петербург всколыхнулись, а сам царевич добыл список с проповеди и хранил его много лет, как святыню...

Но это было семь лет назад!.. Теперь же хитрый украинец, Стефан, стараясь услужить Петру и омыть свой старый грех, особенно подробно изложил «карающие» тексты в епископском отзыве, поданном по делу того же несчастного Алексея...

Выждав немного, Меншиков снова заговорил, как бы желая подвести итог всему оглашённому:

   — Теперь — и слово и решение за вами, государи мои, господа верховные судьи. Вы, господа министры, сенаторы, чины военные и гражданские, сюда призванные волею самодержавного государя нашего, многократно собирались в этой палате, слушали выписки из дела и подлинные письма от его царского величества к царевичу, равно и ответы последнего; слышали устное признание виновного сына, и читалась вам собственноручная запись его, гласящая, что желал он смерти отцу своему и государю; даже на духу попу о том каялся и бунт хотел учинить, сам собрался при жизни отца во главе мятежных стать. И многое иное, не менее тяжкое! И ныне, хотя не надлежит нам, подданным его величества, судить такие дела, но исполняя указ государя, по чистой совести, никому не похлебствуя и без всякого страха внимая поучениям и заповедям Закона Божия, а равно помня Уложение и Воинский артикул, не забывая уставы иных христианских государств, равно как древних, особливо римских и греческих цесарей, должны мы согласиться и приговорить: чего достоин царевич Алексей за всё выше речённые вины свои? Особливо за то, что повинную свою царю писал неправдиво, что с давних лет искал получить от отца при жизни его престол через бунт, надеясь на чернь, что скорой кончины желал отцу и государю — за всё сие какая кара ему подлежит? С сокрушением сердечным, со слезами на очах, яко рабы и подданные, но должны мы сие обсудить и своё истинное мнение, как повелел самодержавный наш повелитель, постановить должны, не в виде приговора, но как велит то изложить чистая христианская совесть. Прошу вникнуть, господа верховные судьи, обсудить в себе и между собою, а затем поимённым, открытым голосованием мнение подать!..

Последние слова страшнее всего поразили сидящих. Никто не ожидал, что открыто придётся подавать свой голос в таком тяжком деле, в этой, запутанной самим Роком, нечеловеческой тяжбе...

И долго ещё сидели все, подавленные, растерянные, когда Меншиков уже замолк, отирая с лица и со лба крупные капли пота, проступившие после утомительной долгой речи, которая и его самого взволновала не меньше, чем слушателей.

Закрыв свои сверкающие глаза, прислонясь плечом к двери, за которой он сидел, затих и Пётр, замер, словно повис на высоте и сейчас должен рухнуть вниз с головокружительной быстротою, не зная, спасён он будет или разобьётся насмерть...

Вдруг дрогнуло мёртвое молчание, которое наполняло зал несколько мгновений, и несколько голосов, словно против воли, вырвалось, переплелось, снова смолкло и опять зазвучало.

Полуслова, полувздохи, не то вопросы, не то оправдания перекинулись от одного к другому... Больше молодёжь подавала голос, ещё о чём-то желая спросить, что-то выяснить, нащупывая какую-то надежду... Хотя пришли все сюда, чувствуя, что придётся произнести одно страшное слово. А после речи Меншикова ещё больше убедились, что только одно это слово смеют и должны они сказать, если не хотят сами очутиться на одной доске с царевичем, которого так тяжко допрашивал отец, подвергая кнуту и дыбе наравне с последними из преступников, своих рабов и подданных...

И это слово, которое придётся сказать — смерть!

Но первый никто не решается сказать его...

Отсрочить бы, заменить бы другим, тоже страшным, только другим, если уж нельзя ждать чуда, не придётся услышать слова: «Прощение, пощада, жизнь!..»

Из общего гула, неясного и печального, как дальний похоронный перезвон, долетающий в подземную тюрьму, вырываются отдельные слова, вопросы, обращённые друг к другу и к президенту Меншикову.