— Ужли сейчас надо и решать?..
— Может, ещё дело не совсем кончено?.. Мысли свои преступные, правда, выявил царевич. Но не видно из дела и допросов, што приступил и к свершению бунтовского замысла... А за мысли полагается ли по закону смертная кара?..
— Да и можно ли нам царевича прирождённого судить, как обычайных злодеев? Особливо ежели помнить, что и теперь у англичан право есть святое: «Судить каждого должны равные его!» А мы же где равны царевичу, хотя бы и преступил он законы.
— Да может ещё и так быть: мы осудим... А царю — отцу жаль станет! — говорил какой-то пожилой, седой сенатор, негромко, словно опасаясь, что Меншиков или другие из усердных прислужников донесут его слова царю...
И вообще каждый здесь боится сказать слово по душе, опасаясь предательства. Ещё оно и хуже, что Пётр приказал судить без своего участия. Ему могут на каждого наговорить таких ужасов, что потом не оберёшься беды...
И стихли понемногу вопросы, угасли голоса. Но решения общего ещё нет.
— А ежели ещё просить государя, пусть бы сам решал, как ему Бог положит на душу. Дело очевидное, что вина велика... Но и кары той, какую закон велит, мы назвать, поди, не сможем! — говорит негромко Нарышкин соседям своим Димитрию Голицыну и Якову Долгорукому.
Те молчат. Понурился прямой, честный князь Яков. Брат его, Василий, уже сослан. Надо себя поберечь хоть немного. То же думает и Голицын, и другие, оговорённые царевичем, самые влиятельные вельможи, которых обжёг глазами Меншиков во время своей речи.
Они и сейчас чуют на себе острый взгляд фаворита, который, несомненно, заменяет и здесь особу царя, как это бывает очень часто в других важных государственных делах.
Молчат все. Один лишь человек подхватил вопрос Нарышкина и решился заговорить.
Это — князь Гагарин, губернатор Сибири.
Что-то необычайное, странное владеет им сегодня. Нет особо дурных вестей по его личным делам. Царя он видел, тот говорил с ним довольно дружелюбно, хотя не так, как раньше бывало, до отъезда в Тобольск. Но словно бык, которого выводят из хлева и собираются вести под топор, затосковал вдруг без причины князь, готов бы наброситься на каждого... Хотел бы и Меншикову крикнуть, что он лжец и лицемер, и упрекнуть этих вельмож, раньше подстрекавших Алексея, а теперь затихших, безмолвных, оробелых, подобно лакеям, укравшим господское добро и готовых свалить на другого свой грех... А больше всего бесит Гагарина сам Алексей! Глупец! Начал смело, умно, кончил так глупо и теперь из-за него все первые люди земли вынуждены подличать, говорить не то, чего бы хотели, спасая собственную жизнь, или должны пожертвовать всем и бесполезно, потому что Гагарину ясно: царевич заранее осуждён царём!..
Кроме того, князю показалось, когда он садился, что за дверью, там, в углу залы, мелькнуло в узком просвете страшное, бледное лицо, такое знакомое ему, как и всем здесь сидящим... Конечно, Пётр способен явиться незамеченным, выслушать прения судей, чтобы убедиться в преданности или в крамоле каждого из них...
И, словно не владея собою, желая только излить трепетное нетерпение и злость, сдавившую грудь, стремясь положить конец своему и общему напряжению, ускорить развязку подлой трагикомедии, князь резко, громко заговорил:
— Помилуй Бог! Мало наслушались мы, господа министры и сенаторы и прочие господа присутствующие? Ещё ли не ясно дело? О чём и кого ещё просить сбираемся, когда прямая воля государева нам сказала: судить и мнение наше положить. А там — его воля, конечно! Мы должны так решать, чтобы не страшно было явиться перед Вечным Судиёю нам, судиям земным... А перед законом все равны, и царь, и нищий! Давно и сам его величество о том постановить изволил! Так и я скажу открыто. Ежели бы мой родной сын такое содеял?.. Один приговор ему бы я дал: смерть! И то самое, чаю, должны мы по закону объявить за проступки нестерпимые царевича Алексея... А подтвердить наше мнение либо отринуть волен уж сам государь отец, как Бог ему внушит. Я сказал. Кто за меня либо против — его дело. Решайте, государи мои!
Ещё последние звуки голоса Гагарина дрожали в воздухе, но и другие, и сам он ощутили такой холод в груди, что дух перехватило у многих. Побледнели самые румяные лица, потухли, опустились книзу самые смелые и яркие, самые лукавые и беззастенчивые глаза.
В эту минуту гулко стали вызванивать часы в соседнем покое. Девять ударов должно прозвучать. Все, как один, считают про себя эти звонкие, протяжные удары, хотели бы удесятерить их, чтобы бой длился часы, дни, без конца... Потому что с окончанием боя зазвучит один роковой вопрос, на который, против воли, придётся дать единственный, возможный ответ...