Но видно было, что неохота сотнику связываться. Почувствовав это, сотня загудела, зашумела, но без злобы, а так, для разговору.
— Не серчай, господин сотник, — протянул Микулич. — Сам, чай, воин старый, знаешь, каково этак перед боем сидеть без толку. Сколько тому совету быть, не сказывали там?
— Не сказывали. Велено объявить: совет, мол, князь держит. А больше я не расспрашивал. — И сотник хитро улыбнулся. — Что-то они сегодня злые там все как собаки. Кума моего боярин Добрыня плеткой по хребту перетянул. Я уж и не стал соваться.
У костров засмеялись, но не все. Ондрей Ярыга тоже хохотнул, успев заметить, кто и как смеется, и важно протянул руку за угощением, которое ему придвинули на чистой тряпице. Выбрав что-то, степенно подсел к костру.
Любим даже и глядеть не стал, что это за угощение было. Хорошо хоть, про него забыли, не стали злоязычничать.
С одной стороны, конечно, плохо, что остановились. По военной науке, насколько понимал ее Любим, надо было князю уж до города Владимира дойти, — а там становиться в осаду. Любим так и надеялся, что придется в осаде стоять. Из своего небольшого военного опыта он заключил, что осаждать город куда лучше и безопасней, чем биться в поле. К тому же в поле свой харч ешь, а осадят город — войско кормить будут. Стоишь этак от стен вдалеке, кормишься из общего котла. То стрелу кинешь, то просто стоишь, кулаком погрозишь да непотребным словом ругнешься. А те сверху, со стен, кричат обидное, грозятся. Весело! Начнут ворота пороками[4] расшибать — гляди, а как расшибут, вперед не суйся. Вперед княжеская старшая дружина пойдет, а мы уж следом. Владимир — богатый город! Нынче долго можно осаду держать: тепло, пора летняя, ночи ласковые.
В поле — иное дело, в поле как набежит на тебя этакий дядя полторы сажени ростом да с колотушкой, а то с мечом или с топором! Куда спрячешься? А под конницу попадешь? Тут и бежать нельзя, сразу ложись и помирай, может, живым останешься, если конь не стопчет, переступит, а умом тронешься от грохота да страха.
Но опять же, с другой стороны, пока стоим, можно и грибов напечь, подумал голодный Любим. Подобрав свой ошкуренный прут, пошарил взглядом вокруг, надеясь увидеть в траве коричневые шляпки.
Только грибы были уже все выбраны. Вот досада. Теперь надо подальше отойти, поискать там. А далеко не отойдешь — сотник заругается. Ладно, если что — скажу, по нужде пошел.
Он решительно направился в глубь рощи, всей спиной ожидая сердитого окрика. Даже заломило спину. И когда стало совсем невтерпеж и захотелось оглянуться и поглядеть— заметили его уход или нет, — наткнулся Любим на целый выводок молодых грибов, да не подберезовиков, а боровичков-колосовиков, неведомо почему не попавших никому на глаза.
От такой удачи сразу повеселело на душе и голод стал ощущаться уже не тоскливой маетой в пустом животе, а жадным предвкушением грядущего пиршества. Любим быстро наломал шляпок и насадил их одну за другой на прут, да, пожалуй, многовато насадил — прут прогибался от тяжести, и пришлось его взять обеими руками, как ребеночка прижав к груди.
Выбрав подходящий костер, где углей было побольше, а людей вокруг поменьше, он наставил рогулек, тут же вырезав их из подвернувшейся разлапистой ветки, и, расположив наконец свой вертел над тихо играющими угольями, снял шлем, колчан, положил рядом с собой, прислонился спиной к шершавому березовому стволу и стал отдыхать, вполглаза следя за тем, как, шипя и начиная пускать пузыри, пекутся грибы ему на обед.
Проснулся он от грубого окрика и толчка сапогом в бок. Подхватился, тараща ошалелые спросонья глаза. Сотня вся была уже на ногах — оправляли одежду, оружие, шли к полю для построения. Глянул Любим на костер и увидел, как дымятся разбросанные угли, в которые был вдавлен прут с грибами — наверно, кто-то наступил нечаянно в суматохе сборов.
— Выходи, стройся! — кричал сотник. — Эй, Кривой, спишь? Ходи веселей, не отставай! Стройся, ребята!
Скоро все войско уже стояло в поле в несколько рядов, вытянувшись чуть ли не на версту. Любиму, стоявшему позади, не видно было, где князь, но по тому, как захлопотал вдруг сотник Ярыга, строго покрикивая на свою и без того замершую сотню, понял, что едет кто-то из важных. Стук копыт приблизился, и Любим увидел на белом коне боярина Матеяшу Бутовича с двумя своими отроками, державшими для пущей важности мечи наголо. Боярину было жарко в панцире, надетом поверх кафтана, и панцирь этот делал боярина еще толще.
— Кто сотник? Поди сюда! — хрипло крикнул боярин.
Ярыга подбежал, сдернул шлем. Бутович, слегка подавшись в его сторону с седла, стал вполголоса что-то говорить ему, тыча начальственным жестом в сторону поля короткопалой рукой. Ярыга слушал, кивал, лицо его из почтительного становилось строгим.