– Вот, всем хорош, а то, что близорук и неловок, не беда. Извинить и без повода – радость, а тут… – говорили про него.
Только казалось иногда, будто, используя привычку, месяц держится вполоборота, чаще профилем смотрит, и редко – анфас6. Рекомендует себя в приятном, извиняющим все пороки, ракУрсе7. Но почто, часто неспособный глядеть прямо в глаза, без стеснения подсматривает под подол океану, тревожит его по два раза на дню, а уж если заметит в ночи чьи-то, обращённые к себе, обезображенные болью черты лица, – изведёт без сожаления, обнаруживая невозмутимость, да присущее равнодушным натурам высокомерие и холодность.
А, если что, хлестнёт с нарочитой досадой:
– Не я его обижал, он обиделся сам!
И, – летят по небу разорванные в клочья облака, и бьются на неровные осколки сердца. Сами собой.
– Стоит ли он израсходованного на него сочувствия?
– Ну… а как?! Жалеем-то мы из любви к себе, а вот ненавидим…
Не бывает истраченного попусту сострадания, лишь ненависть напрасна одна.
Мимолётное
I
Всё утро, обсуждая что-то, переговариваются друг с другом лягушка и ласточка. Оказалось, что одна разумеет по-лягушачьи, а другая поёт, как птица, не запинаясь, с листа. И ведь смогли же о своём договориться: о том, что сперва ласточка гонит на лягушку слепня, после уж – лягушка загораживает ему дорогу, чтобы птица успела ухватиться за крыло.
И – совсем рядом:
– Та-да-та-да-та-да-та-да! – Отбивая такт хвостом, будто барабанными палочками, трясогузка набивает рот насекомыми. Ловка! Бабочку ухватила так, будто несёт куда на пробу малый белый лоскут, крылья свисают по обе стороны клюва.
Из леса, в довольно истрёпанном виде, прилетела синица, села в сторонке, в самую середину лукошка сосновой ветки, и глядит. Тут же шершень, – шасть мимо, алчет испить водицы. Синица без сил, проводила взглядом только, вздохнула, да так и осталась, приоткрывши рот. Трясогузка, что хотела было за щёку и шершня, глянула на синицу и насыпала ей букашек на дно лукошка, – сторожи, мол, а сама на перехват. Отловила хищника, употребила, и вернулась. Подобрав из корзинки понемножку одного – другого, половину, по-братски, оставила синичке. Поправляйся, мол, – мы, птицы, должны помогать друг другу. И ушла, тихо качнув душистую сосновую дверь.
II
Не знаю, как у кого, а я, где бы ни шёл, чувствую подошвой изломанные о леденец вечности, молочные зубки мостовой Красной площади. Они местами шершавые, частью скользкие, бывает, что вынуждают замедлить шаг, но никогда не мешаются за зря и не ставят подножку. Они точно знают – каков ты на самом деле. Когда иду не один, меня просят перейти на тротуар, чтобы почти в обнимку с пряником ГУМа, но я упрям, и, ощупывая шагами площадь, бормочу извечное «У каждого свои конфеты». И никак иначе.
Нагулявшись, прихожу домой, а кот «порадовал», промахнулся мимо туалета. Сержусь молча, убираю шумно. Сел в кресло отдышаться, кот – ко мне, – мур, мол, прости, не нарочно, так получилось, а я-то, дурень, морду от него ворочу, строю из себя обиженного. Корячился эдаким манером до вечера и лёг спать один. Но уже в полусне, слышу, – кот подошёл тихонько к подушке, погладил нежно по волосам, вздохнул и ушёл…
Все могут договориться промеж собою, а вот люди друг с другом – ну, никак…
Cetonia aurata
и другие
Жук летел из недалека, выпростав крылья прямо так, не утруждая ножны надкрыльев, молодецки облетал отросшие за первый месяц лета ветки. Те были заметно тоньше и податливее прошлогодних, а, если задевали, то небольно, да и то лишь от того, что навязывались в попутчики. Но кто их отпустит-то?! Сидеть им по всю жизнь на привязи у стволов…