— Эх, братцы, и куличи же будут! — нарушил молчание Алексей. — К восьми часам чтобы печь была сделана и хорошо протоплена, Тимофей Александрович! — обратился он к Курганову.
— За печью дело не станет, только боюсь — зря ты это, Алеша, затеваешь, — ответил тот.
— Теперь я стал Алеша. Раздобрились, куличей захотели! Ты вот понюхай, а потом говори, зря или нет. — Он развернул телогрейку, подсунул Курсинову ведро с пухлым тестом.
Курсинов громко потянул носом и комично пожевал пустым ртом.
— Ничего не скажешь, тесто ароматное. Только как ты управишься с ним, ведь оно уже подходит?
— Не бойся, Тимофей Александрович, все будет сделано. В палатке у меня кровать, я поставлю ведро с тестом повыше, возьму книжку, буду читать да помешивать.
Алексей, прищелкнув языком, бережно поднял завернутое ведро и скрылся со своей ношей в палатке.
Ночь, весенняя, холодная, да немая тишь повисли над нами. Все ярче и сильнее разгорался костер. Все выше поднималось огненное пламя, отгоняя от нас мрак. Люди подсели ближе к Лебедеву; только те, кто был занят починкой одежды, оставались на местах. Кирилл продолжал копаться в рюкзаке. Он достал белье, бритву, сумочку с иголками, нитками и шилом и все это отложил в сторону. Затем вытащил сверток. Мы насторожились. Пакетик небольшого размера был завернут в расшитый носовой платок.
Кирилл медленно развернул платок, аккуратно расстелил газету и бросил на бумагу пачку фотокарточек. Воцарилось молчание. Потом карточки пошли по рукам. Все с затаенным любопытством рассматривали снимки.
Тогда и Кудрявцев вынул из внутреннего кармана бумажный сверток и показал нам снимки жены, сестры, а сам долго держал в руках карточку младшей дочурки. Полез в карман и Днепровский, а за ним зашевелились остальные. Всем были дороги воспоминания о родных, близких, любимых.
— А ведь это, Кирилл, твоя Маша? — показывая пожелтевшую карточку, спросил Курсинов. — Видать, давно она с тобой, совсем рисунок стерся.
Лебедев кивнул головой.
Взволнованные воспоминаниями, все сидели молча, освещенные ярким пламенем костра.
Велика власть воспоминаний над человеком, когда он на долгое время лишен общения с культурным миром. Горы и тайга в этом случае как-то особенно располагают к раздумью. Стоит на одну минуту забыться, как в памяти восстает, одно за другим, прошлое, то несвязными отрывками, смешанными, ненужными, давно забытыми, то ясными, как сегодняшний день, и тогда непонятное прежде становится понятным, чужое — близким, черное — розовым.
Тиха была первомайская ночь. Окруженное темнотою, пылало багровое пламя костра. Холодел воздух, пахло неперепревшей листвой и валежником. За плесом кричали казарки, вспугнутые ржаньем растерявшихся по чаще лошадей. Нередко налетал ветерок. Он то уносился вниз по реке и там глушил шум перекатов, то налетал на наш лагерь и, взбудоражив костер, вместе с искрами исчезал в темноте.
У Павла Назаровича над огнем висел чайник. Дожидаясь, пока он закипит, старик сидя дремал, закрыв глаза и опустив низко голову.
— Один карточка давай мне! — приставал Самбуев к Лебедеву.
— Зачем она тебе, Шейсран?
— Моя карточка нету… Давай, пожалыста…
— Чудак! Ну, выбирай, если уж так хочешь… — сдался Кирилл.
— Эта можно? — и Самбуев указал на небольшой снимок женщины с продолговатым разрезом глаз, одетой во все черное.
— Бери.
Самбуев долго рассматривал подарок, затем, оторвав клочок газеты, бережно завернул в него карточку и с видом полного удовлетворения положил за пазуху.
— Машу тоже можно? — спохватившись, спросил он, вопросительно поглядывая на Лебедева.
Кирилл посмотрел на него задумчивым взглядом.
— Нет, Шейсран, не дам… Пока совсем не сотрется, буду носить ее при себе…
И оба они встали.
В палатке повара было подозрительно тихо. Я подошел ближе и, откинув борт, заглянул внутрь. Пахнуло опьяняющим запахом сдобного теста.