Выбрать главу

Если он принадлежал ночному гостю, то все запутывалось еще больше, а участие в нападении на Шамрая Явича-Юрченко становилось крайне сомнительным, а то и вовсе исключалось. Ведь по наведенным справкам Явич никакого отношения ни к Соловкам, ни к блатной лирике не имел. Кстати, все сведения, собранные нами о Явиче, будто бы специально дополняли уже существующую неразбериху. Выяснилось, например, что он обладает недюжинной физической силой и считался великолепным стрелком из револьвера. Между тем Шамраю не только удалось вырваться из рук преступника, — а нападение было внезапным! — но и спастись от пуль, хотя стреляли в него с расстояния в четыре — шесть метров…

А портфель?

Сторож Вахромеева утверждала, что у человека, бежавшего к линии железной дороги, не было в руках никакого портфеля. Не видела портфеля и опознавшая Явича Гугаева…

Преступник спрятал портфель, а затем вернулся за ним? Малодостоверно, если учитывать конкретную ситуацию. Он не имел на это ни времени, ни возможностей.

Забрал документы и тут же выбросил портфель? Еще сомнительней. Портфель бы наверняка нашли: Подмосковье не джунгли, а дача в центре дачного поселка — не охотничья избушка…

Десятки несообразностей…

Опыт подсказывал, что на многое рассчитывать не приходится. Пострадавший, как правило, плохой свидетель. Он все воспринимает через призму им пережитого. Это накладывает на его показания отпечаток субъективности, а субъективность — ненадежный помощник следователя. И все же… И все же на встречу с Шамраем я возлагал определенные надежды.

10

Прищуренные глаза Шамрая сфотографировали мое лицо, ромб в петлицах, знак почетного чекиста на груди, скользнули по фигуре (я невольно одернул гимнастерку), снова не спеша поднялись к лицу, застыли.

— Прежде всего удостоверение личности.

— Разумеется…

Я протянул ему свою книжечку в сафьяновом переплете. Он, все так же не торопясь, взял ее, раскрыл:

— Белецкий Александр Семенович… Начальник седьмого отделения Московского уголовного розыска… Продлено до 31 декабря 1935 года… — Он вернул мне удостоверение, спросил: — Эрлих у вас в подчинении?

— Да.

Он оторвал полоску газетной бумаги, скрутил цигарку. Прищуренные глаза снова поднялись до уровня моих:

— С какого года в партии?

— С тысяча девятьсот двадцать первого.

— А какого года рождения?

— Девятисотого.

— Следовательно, ты вступил двадцати одного года? — перешел Шамрай на «ты».

— Совершенно верно.

— Здесь, в Москве?

— Нет, в Петрограде.

Собственно, задавать вопросы полагалось мне. Но для начала я готов был поменяться с ним ролями.

У Шамрая было худое, без морщин, лицо с туго натянутой, грубой и шероховатой, как наждак, кожей. Желтоватый, с залысинами, лоб, узкий и высокий, выступающая вперед челюсть, крупный, остроконечный кадык, вместо щек — выемы, еще больше подчеркивающие почти неестественную худобу. Мимика полностью отсутствовала. Жили только прищуренные подвижные глаза и едва тронутые краской губы, точнее, кончики губ. Во время нашего разговора они то иронически приподымались, то обвисали, и тогда лицо становилось недовольным и брезгливым.

Внешность, как говорится, не вызывающая симпатий. Но мне Шамрай нравился. Он подкупал своей старомодностью, что ли. Он сам, его манера держаться и разговаривать напоминали эпоху военного коммунизма или, пожалуй, нэп. Да, скорей, нэп. Взять хотя бы эту нарочитую небрежность в одежде. Стоптанные и подшитые кожей валенки, застиранная серая косоворотка, пиджак с мятыми бортами, на левом рукаве синеет чернильное пятно…

Нет, Шамрай мне определенно нравился. Поинтересовавшись моим социальным происхождением и тут же утешив меня ссылкой на своего товарища, тоже сына врача, который «никогда не страдал интеллигентщиной», он, не выпуская из рук инициативы в разговоре, сказал:

— А теперь давай перейдем к делу. Если не возражаешь, конечно…

Я не возражал. Уголки губ Шамрая в нерешительности приподнялись, затем загнулись книзу.

— У меня вся эта штуковина вот здесь! — Он похлопал себя ладонью по шее. — Тебе, насколько понимаю, тоже осточертело. Оно и понятно, чего там говорить. И если начистоту, то у меня не раз мысль появлялась, нажать, где нужно, и закончить с этой историей. И поверь, если бы все это относилось только ко мне как к человеку, ты бы здесь сейчас не сидел, а машина бы ваша не крутилась. Я один из сотен миллионов. Буду я работать, не буду — на жизни страны это не скажется. Единица — всего лишь единица, она ничего не решает. Ни в политической области, ни в хозяйственной. Но суть в том, что подожгли не мою служебную дачу, и стреляли не в меня, Шамрая, а подожгли дачу члена комиссии, и стреляли в члена комиссии, и исчезнувший портфель принадлежал члену комиссии. Вот почему я той мысли не давал воли и не даю. И когда наши товарищи письмо написали о пассивности уголовного розыска, я не возражал… Все это я тебе говорю для того, чтобы тебе была полностью ясна моя позиция. Хитрить нам с тобой нечего, мы не на дипломатическом приеме. И язык у нас один и мысли и дело общее, хотя ты в милиции служишь, а я здесь… Согласен? — Он улыбнулся, показав узкую кромку металлических зубов, раздавил в жестянке желтыми от махорки пальцами окурок.