Не успели еще сгуститься сумерки, как из дома вышел Савва, да не вышел, а скорее вывалился и, пятясь задом, тужился вырваться из цепких лап охранников и отчаянно кричал: «Отдайте бумаги! Отдайте, они настоящие! Их сам господин бургомистр подписал!..»
Юра, Агриппина и Гребенюк бросились туда, но из-за подвод выскочили солдаты и, щелкая автоматами, остановили их. А от дома неслось все звонче и звонче: «Изверги, пустите! Пустите к начальству, сволочи! Пустите!» На этом голос Саввы оборвался, и на глазах всего народа он рухнул почти у самого входа в дом.
Тут уж ничего не могло удержать ни Агриппину, ни Юру, ни Гребенюка. Они рванулись туда. Но никто из них до Саввы не добежал. Каждый был схвачен, уведен, вернее, сволочен в прогон и сунут в лапы охранников, загонявших на ночь людей в большущие коровники.
Юра, цепко держа Агриппину, которую вел Гребенюк, понемногу пробивался вперед по коровнику сквозь гудевшую плачем, стоном и проклятиями толпу, стремясь таким образом пробраться куда-нибудь к стене и там поудобнее, в сторонке, устроиться.
Никто в эту ночь не спал, ожидая страшной участи. Некоторые, в том числе Юра, пытались каким-нибудь способом выбраться отсюда, но все это кончалось трагически. На подозрительный звук внезапно распахивалась в воротах калитка, вваливались каратели и, шаря мощными лучами электрофонарей, находили виновника, выволакивали его за ворота, и он уже больше в коровник не возвращался. И если бы Иван Фомич не успел отбросить доску, которую Юра приспособил, чтобы добраться до окна, то, наверное, они все трое тоже лежали бы мертвыми в овраге.
– Если ты еще раз отползешь, – Гребенюк тряс за грудки Юру, – то я тебя сам раньше их порешу. Должен понимать, негодяй, какое у нее горе, стало быть, ее надыть беречь. А из-за тебя, дурак, и она враз погибнет.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
На другой день отправили больше половины: отобранных в Германию – железной дорогой в карантины, заподозренных – автомашинами в тюрьму, работоспособных – этапом в Талашенский лагерь на торфоразработки, детей, предназначенных для донорства, – автобусами в ближайшие госпитали на обследование, а остальных оставили в коровниках, ожидая особого распоряжения, которое поступило только на третий день и только на первую тысячу.
Эта тысяча обреченных уходила с воплями и стенаниями, приводя в трепет ожидавших такой же участи.
– Товарищи! Прощайте! – донеслось со двора. Многие ринулись к воротам, а с ними и Юра, чтобы там, хотя бы в щель, увидеть то, что не сегодня, так завтра придется испытать и им самим.
– Куда? Стой! – И Гребенюк всем телом навалился на Юру.
– Дедушка, чу! Слышишь?
Там, за глухими воротами, зазвучал хриплый мужской голос: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!..»
Словно собачий лай, раздались по-немецки выкрики:
«Прекратить! Оставить! Будем стрелять!..»
Запел и Юра.
– Ты что? С ума сошел? – Фомич зажал ему рот, хотя в душе сам вторил эти дорогие ему слова.
Лай карателей не заглушил этот гимн прощавшихся с жизнью людей. И этот одинокий хриплый голос еще звонче подхватили женские и мужские голоса:
– Дедушка, пусти, – рвался к воротам Юра. Но там, за ними, затрещали выстрелы, и пение захлебнулось.
На третий день дошла очередь и до Юры, Фомича и Агриппины. Рано утром коровник оцепили солдаты, распахнули ворота, но почему-то не вошли, видимо, побоялись вони. Потом, спустя примерно полчаса, ввалились во главе со старшим, и переводчик прокричал:
– Выходи строиться! Кто не может идти, остаться на месте!
Фомич и Юра, зная, что значит остаться на месте, подхватили Агриппину под руки.
– Тетя Гапа, поднимитесь. Идемте.
– Поднимитесь, милая. Оставаться нельзя, расстреляют, – шептал с другой стороны Фомич.
Обессиленная Агриппина идти не могла и, отстраняя рукой спасителей, сказала:
– Там все равно смерть. Так что оставьте здесь. – Но почувствовав их смятение, ставших ей близкими, она поднялась и даже в воротах прошла самостоятельно.
Шли длиннющей колонной на восток, казалось, к фронту, так как с каждым километром все сильнее и сильнее доносилось ухание выстрелов и разрывов, да все чаще и чаще стали попадаться солдаты.
Шагали часов семь, теряя по дороге обессиленных одноколонников. С такими конвоиры расправлялись по-фашистски: упавшего вытаскивали на обочину и, пропустив колонну, почти на глазах последних ее рядов в упор расстреливали.
Каждая такая смерть до боли в сердце потрясала Агриппину, и стоило больших усилий окружающим, чтобы она сама не бросилась под пули автомата.
И вот когда на горизонте появилось селение и когда всем казалось, что наступил конец дорожным мучениям, конвоиры оттащили с дороги упавшую старушку и тут же ее расстреляли. Это была та капля, которая переполнила страдание Агриппины, и она схватилась за сердце и пронзительно вскрикнула: «Люди! Что вы стоите? Спасите…» – и тут же рухнула на дорогу.
Юра, Фомич и все, кто шел поблизости, бросились к ней, но она была неподвижна, лишь странно выпученные глаза, казалось, все еще кричали: «Люди! Спасите ее!»
– Тетя Гапа, встаньте, милая тетя Гапа, очнитесь, – заливаясь слезами и умоляя, тормошил ее Юра.
– Она, малыш, уже не встанет, – грустно промолвил один из идущих в колонне и отпустил ее руку. Рука Агриппины словно плеть шлепнулась на дорогу. – Идемте, друзья, а то кокнут, – кивнул он на спешивших к ним конвоиров и со всей силой оторвал Юру от Агриппины и толкнул его в строй.
Не прошло и полчаса, как колонна вошла в осиротевшую деревню. Черная надпись на дощатом щите – «Сборный пункт». Люди, сумрачные, прижавшись к стенам домов (в дома их не пускали), безмолвно ждали своей страшной участи.
Ивану Фомичу показалось, да не только ему, а и многим, что кто-то сюда несется на чем-то тарахтящем и что вот-вот влетят автоматчики и всех до единого постреляют. И народ заметался: кто бросался за углы домов, кто рухнул наземь, а Фомич ногой отодвинул в боковой обшивке крыльца доску и туда толкнул Юру… Но тут раздался выстрел, за ним и команда: «Встать! Ни с места!..» И люди, хотя ничего не поняли, послушно поднялись и замерли.
В деревню въехали два мотоцикла с колясками, в одной из них сидел офицер, он что-то передал старшему колонны, и тут же конвоиры, выставив автоматы, стали теснить людей в глубину селения, так как сюда двигалась другая колонна таких же обездоленных людей. Наконец колонна втянулась в ворота. Переводчик скомандовал, чтобы старшие подтянули к нему поближе и поплотнее людей, а сам забрался на сотворенное солдатами из ящиков и досок возвышение и объявил:
– Конвоируемые! До пяти вечера свободны. Можете гулять, петь, плясать, но в пределах изгороди. К проволоке не подходить. Кто подойдет к ней ближе десяти метров, будет убит. В жилые дома не входить. В пять вечера всем быть на своих местах размещения и до шести утра не выходить. По вздумайте бежать. За каждого удравшего расстреляем десять.
– Слышал? – задержал Фомич Юру, порывавшегося к колодцу. – А ты бубнишь: «Бежим!» Под проволокой схватят не только тебя и меня, но и еще десяток невинных расстреляют. Так что об этом ты и думать не моги. Ну, чего ухмыляешься-то? Плакать надыть.
– А то, что странно. Нас на смерть ведут, завтра, наверное, кокнут, а вы бежать боитесь. Так лучше под проволокой погибнуть, чем смирненько идти на расстрел. – И Юра направился к колодцу, за ним поплелся и Фомич.
Журавль, скрипя, то и дело опускался и поднимался, а народ все прибывал и прибывал, создавая вокруг колодца плотное кольцо. Крик и брань пробивавшихся к воде заглушали добрую речь терпеливых.
Юра, воспользовавшись толкотней, пробился вперед, как раз в руки солдата. Тот свирепо его оттолкнул в очередь и тут же стал пристраивать ему в затылок всех тех, кто попадал ему под руку, так он было пихнул и Фомича, но голос Юры остановил его: