Последние мои детские слезы.
Теперь, доведись мне сызнова пережить такое же детство, не променял бы я его ни на чье другое. И не забыть мне никогда ту горькую и счастливую пору.
Ко всему, я не мог похвастать здоровьем.
Простуды, вечно красное горло, припухшие гланды, термометр, горькие порошки — как все надоедало, мешало жить. Врачи запрещали сквозняки. В холодную погоду, в дождь предписывали сидеть дома или надевать галоши, чтобы не схватить насморк.
Я был послушен, насколько мог, и… мечтал о море! О соленых брызгах океана, о штормах и буйных ветрах.
Если некому было удержать меня дома, а начинал хлестать ливень и шквальный ветер опрокидывал колченогие городские урны, я убегал на улицу едва ли не босиком, распахивал тужурку, шел навстречу ветру и непогоде. Полы за спиной реяли, как полы адмиральского плаща, который казался мне похожим на черкесскую бурку, и представлялось, что я на палубе странствующего фрегата… Ударит свирепая молния, разверзнется бездна, и в диком упоении захохочу я торжествующим смехом, через грохот и рев бури заору:
— Аиу утара, неведомая земля!
Никогда не умевший петь, не имевший слуха, я ломал свой мальчишеский дискант, орал и захлебывался стихами корнета лейб-гвардии Гусарского полка Михаила Лермонтова:
Хорошо было тогда!
Откуда и смелость бралась, и отвага!.. Врачи, если б знали, с ума посходили бы. А я смеялся, хохотал, мчался через лужи, прыгал, точно на скакуне, срывая на лету «то лавровый, то фиговый листок», и радовался, что ни милиция, ни чванливые прохожие не могут остановить меня, что весь белый свет безучастен к безумию несовершеннолетнего идальго!
И через годы, на учебной шхуне, я буду вспоминать эти минуты, сакраментально усмехаясь заботам врачей. Что бы они знали: сквозняки на море — залог здоровья! Нет, не было и не будет такого моряка, которого бы свалил сквозняк, сырой ветер или буря.
Тогда было хорошо. Под дождями не затухала, а разгоралась ярче мечта юнги, хотя и во сне он еще ни разу не видел моря.
Однажды, мокрый до нитки, в хлюпающих ботинках, посиневший от холода, как червяк, я забежал к Миленке. Не обогреться, не обсушиться, а скорее, чтобы показать, какой я!..
Миленка выскочила в коридор, вытаращила глаза, мнется, не знает: смеяться, на помощь ли звать?!
Вдруг позвала:
— Мам!..
— Тсс! — я приложил палец к губам, собираясь улизнуть незамеченным. А на коврик с меня уже натекла лужа воды.
Мать ее выглянула с кухни.
— Приплыл, — говорит, — гусь…
Я молчком ищу дверную ручку. Нащупал — цап за нее! И, чувствуя себя увереннее, киваю Миленке: пошли, мол, на улицу.
Она шепчет:
— Сейчас!.. Боты достану…
Да мать ее остра на ухо.
— Куда? Куда?! — кричит нам в приказном порядке. — Милка?! Сидеть дома!.. — тут же выносит тапочки, брюки, рубашку, велит мне переодеться, а дверь на ключ, ключ в карман фартука, чтобы я не удрал.
После недолгих хлопот мы с Миленой на диване, держим в руках алгебру, ждем, пока на кухне закипит чай. Она почему-то шепотом и с такой же, как у меня, дрожью в голосе спрашивает:
— Замерз?!
— Что ты?! — возмущаюсь я и подергиваю плечами, чтобы не так заметен был озноб во всем теле. И хвастаюсь:
— А я стихи сочинил! Под погоду!..
— Сейчас?!
Киваю головой, жду, что попросит прочитать, и вспоминаю торопливо Лермонтова.
— Прочитай, а?!
— Ладно, слушай, только тихо!
Шпарю от начала до конца Михаила Юрьевича:
Разве мог я после этого не стать моряком?! Ведь Милена верила…
Почему на земле так трудно быть одному?
На море спокойнее, хотя опасность подстерегает там чаще. И на море человек редко бывает один. Если лодку твою унесло от берега, тебя почти всегда будут искать, искать, чтобы спасти.
На земле, даже когда ты провалишься сквозь землю, другой закон. Скорее будут искать, чтобы узнать, где ты. И не всегда случайный прохожий подаст тебе руку на помощь. В море такого не бывает, потому что там каждый может оказаться в беде. А по земле люди ходят как будто застрахованные. Застрахованные от чужой боли и чужого несчастья, от чужой радости и чужой дружбы.