Я привыкла к городу, люблю его, а тут вот подслушала разговор детворы и даже жутко стало…
Серый, шершавый, как кожа доисторического мамонта, асфальт затянул площади, улицы, переулки. Даже дворы покрыты чешуйками этой кожи. На детской площадке ребята отколупывали кусочки асфальта и в темную, слежавшуюся землю втыкали цветы из палочек. Я слышала, как они называли их ромашками. Цветы не вырастают… Тогда я поехала в лес, привезла ромашек, а вечером, когда дети уже спали, посадила их там, где были воткнуты сухие палки.
Наутро ходила туда, смотрела. Ромашки к обеду увяли. Но дети, дети поверили в чудеса.
Да я и сама в них верю!»
Я откладываю записи Милены и тянусь за табаком. Большой палец с хрустом вминает табак в трубку, и медвяный запах «Золотого руна» щекочет ноздри. Я хочу покурить всласть, точно так, как хочется лежачему больному после выздоровления встать на ноги. Знаю, будет кружиться голова, мелкой дрожью задрожат поджилки, но надо пересилить страх, сделать шаг, еще шаг — к окну, к свету.
Не от горя, не от сердечной слабости хочется сейчас мне закурить. Знаю, с первой затяжкой истома вольется в грудь, как будто от колокольного звона загудит на мгновение голова и, когда разойдутся в глазах круги, станет ясно и легко на сердце.
Зажигаю спичку…
Первой затяжки жду сейчас, как очищения.
Погибла Милена.
Мало ли отчего могло это произойти?! Что изменилось бы в мире, если бы смерть ее была иною, не случайной?
В молодые годы мы вовсе не думаем о конце, мы лишь торопимся к нему, и эта жажда жизни чем-то похожа на наживу. Скорей бы день да еще день! Торопимся по жизни, как по Третьяковской галерее — скорей обежать всю! — как будто умышленно забываем, что потом уже нельзя будет вернуться, остановиться, оглядеться. Отчего это происходит? И счастливее ли Милены те, кто в своей марафонской торопливости проживет вдвое, втрое больше ее? Не думаю.
Я не судья, мне не судить их, не выносить им приговор. Но отчего так сильно во мне желание проучить самого себя, отчего не могу я сказать, что в моей жизни не было пустоты?.. Как не было случая с ромашками… Или надо иначе смотреть на мир? Так, как она, когда втыкала живые цветы в сухой песок городского двора…
Я любил ее такую, какою знал, но она была лучше. И, наверно, не потому, что верила в чудеса, а потому, что могла творить их.
Мы часто говорим о человеке: славен тем, что оставил добрый след на земле. Да, славен. Но если человек этот не строил Братскую ГЭС, если он не расщеплял атом, если не поднимал целину и не тушил пожаров, — что же, он тогда и не славен, и бесследен?
Как понять, чем измерить всю ценность человеческого бытия?
«Человек не может жить один», — часто писала она в письмах, часто встречаются эти слова и в тетрадях. Казалось бы, прописная истина, почему она волновала ее?! Однажды я возразил ей:
«Как не может, кто это сказал?! Посмотри, сколько на свете одиноких бакенщиков, смотрителей маяков, лесников на кордонах? Живут же люди…»
Она ответила:
«Глупый… ты совсем не то говоришь! Человек не может жить сам для себя. И не важно, лесник он или директор завода. Одинок не пустынник, а тот, кто среди людей знает, помнит, видит одного себя. Они так устраиваются, что никого не беспокоят. У них почти никогда нет врагов. Все для них «ближние», товарищи. Не обижайся, но есть такие среди наших знакомых, среди твоих друзей…»
«Кто?» — спросил я в следующем письме.
«А сам не знаешь?»
Я догадался, но признаться сразу мне было стыдно:
«Он для меня загадка».
«Для тебя! А для меня нет…»
Впрочем, речь не о нем. Сколько надо воли, чтобы заставить себя отвлечься от житейских мелочей и думать о самом важном — о месте человека в жизни. Ведь сколькие из наших сверстников плывут «по воле волн…» — тоже мне, моряки!.. Независимость в мыслях, опытность или умудренность к смелость какая нужна, чтобы в шестнадцать или семнадцать лет твердо знать, как будет прожита твоя жизнь!
Ее нет. Но ее помнят в школе, на фабрике, в институте и везде словно чувствовали, что жизнь ее будет особенной, она многое совершит… Трагедия оборвала ее замыслы, быть может, в ту минуту, когда начиналась самая деятельная пора ее жизни.
Ее нет. Но в памяти живых она осталась.
Она писала:
«Не представляю себя мотыльком, красивой геранью на кухонном окошке, ни даже самой яркой звездой… И, знаешь, даже дельфином, о котором столько пишут, я не хотела бы стать. Зачем? Что хорошего? Менять оболочку за оболочкой, переходить из одной формы в другую и — ничего не делать… Нам, людям, повезло. Мы можем созидать, творить. Одно это отличает человека от всего остального в природе. Звери и птицы, деревья и травы завершают земной круг воспроизведением себе подобных. Человек же, не руша этот вековечный закон, создает свой мир, одухотворенный поэзией, красотой.