— Да потому, — говорю я опять, — что кудесник он, Колобов! Тебя из парикмахерской, Славу из школы, теперь за меня взялся…
— Ну и что?! Разве тебе хуже будет?..
— Да то, — вздохнул я, — веленью божьему, о Муза! будь послушна…
Не поняла Светка, к чему я сказал: о Муза, будь послушна!..
И она и Слава Половинкин считают, что им повезло — встретился в жизни Колобов! А по мне — так лучше бы вместо Колобова им встретился только Каплик. Тот хоть человеческое достоинство умеет ценить. А Тимофей?..
В нем есть цепкость на людей, мужицкая зоркость, это правда. Он откручивает пуговицы собеседникам, но совсем не простофиля. И не так просто ему командовать газетой, выискивать новых авторов, редактировать материалы, писать самому, а там еще всякие комитеты, бюро, собрания, заседания — нужные и ненужные мероприятия, присутствовать на которых до́лжно по долгу службы. Ясно, что при такой занятости ему нужны помощники, однодумцы… Но Тимофей посягает на большее — на личность… И думать не смей иначе, чем он. Этого не замечает Светка, не знаю, догадывается ли об этом Половинкин, кажется, только Каплик понимает все, а Тимофей-то как раз и побаивается его. Каплик — единственная муза, непослушная пока Колобову.
Что ж, Колобов разбирается в психологии. Знает: такой вот Светке из парикмахерской в него поверить легче, чем в себя. Нет, я бы не пошел с таким лоцманом…
Рядом с Капликом — да! Тот все поверяет делом. Он весь в мыслях, в макетах, в гранках. Похож чем-то на инженера-диспетчера или на механика судна, без которого ни штурман, ни капитан — ни-ку-да… Такие, как Каплик, не могут без дела, без забот. Их одержимости завидуешь, как таланту. И хорошо, что такие люди чем-то похожи на моего отца. Чем? Крепким внутренним ядрышком, силой своей и нравственностью, без которых так легки, так обманчивы фразы тех, кто только скользит по жизни. Что им пахари или пекари!.. Что им ткачи!.. Но ведь: жили славой, а умерли — только саван…
Возвращаюсь я через парк. Его пугающая холодная пустота отрезвляет меня.
Мокро, зябко и холодно.
Далеко впереди неровными языками проблескивает пламя. Там, у могилы воинов, павших за освобождение города, горит Вечный огонь. Чем ближе подхожу к нему, тем ярче пламя. Совсем незаметным, отсутствующим кажется туманный свет фонарей над аллеей.
Перед солдатской могилой стоит человек.
Кругом черно и полночь. Факел Вечного огня у надгробия полыхает синевато-призрачными языками.
От неровно дрожащего огня то меркнет, то фиолетовым озаряется скуластое лицо человека. Я подхожу еще ближе — его черные губы, видные на фоне огня как на негативной пленке, что-то шепчут.
Гулко стучат мои ботинки по плитам железобетона. Человек не слышит Я останавливаюсь рядом с ним, вздыхаю. Он поворачивается и кивает мне, как давно знакомому.
Я даю ему сигарету.
Покурив, мы расходимся.
На прощание я говорю:
— У нас у всех кто-нибудь там…
Человек скупо кивает, соглашается со мной. Приостановившись, говорит:
— У меня все там…
А я думаю, что минута молчания у огня печальной памяти и славы сблизила нас, мы стали друзьями.
Нелегко находить друзей, еще тяжелей терять их.
Так обычно говорила Евдокия Дмитриевна, наша учительница. Повторила она эти слова и на кладбище, когда мы встретились у Милены. И, может быть совсем некстати, я вспомнил, как на уроках литературы она убеждала: «Книга не только источник знаний и зеркало души. Книга — друг, который никогда не изменит».
Когда я уезжал в мореходку, Милена подарила мне книгу, завернутую в газету, и попросила:
— Только не разворачивай сейчас, вот приедешь — тогда…
Я хотел увидеть хоть какую-нибудь надпись, но она оказалась и не нужна, так красноречиво и многозначительно было название — «Я люблю»… Прочитал роман в одну ночь и вдруг на последней странице — строчки, написанные ее рукой: «Самому дорогому человеку от жестокой девчонки. Милена». Потом уже я узнал, что ей посоветовала этот роман Евдокия Дмитриевна.
Учительница постарела. Прибавилось седин, погустели морщины. Не изменился лишь голос, по-прежнему мягкий, ровный. Я почтительно слушаю ее рассказы о школе, о незнакомых мальчишках и девчонках, об их проказах, а думаю о том, что если бы не Евдокия Дмитриевна, не видать мне ни Архангельска, ни мореходки.
Дело в том, что директор наш стоял за обязательное десятилетнее обучение и ученикам восьмых-девятых классов без родителей документов не выдавал. Ждать еще два года, когда была возможность поступить сейчас, я не мог. Душа не вынесла бы такой муки. Мать же с отцом и слышать не хотели о моем морячестве.