Выбрать главу

Тогда я решил перехитрить директора.

Написал заявление с просьбой выдать документы, а в углу красным учительским карандашом наложил резолюцию: «Выдать. С. Опарин». Опаринскую — директорскую — подпись, скопированную с Почетной грамоты, ни одна экспертиза не могла бы отличить от настоящей, а вот «Выдать» скопировать было не с чего, да мне и в голову не пришло, что к этому слову, накаляканному детским почерком, кто-то может придраться. Улучил момент, когда Опарина не было в школе, и отнес заявление в учительскую. Секретарша посмотрела — велела подождать.

Немного погодя выходит Евдокия Дмитриевна с моей бумагой, красная, рассерженная, и я понял, что разоблачен. Она сложила узлом руки, опустила их и, беспомощно улыбаясь моей наглости и наивности, кажется, готова была вместо меня со стыда сгореть. Она качала головой, а в глазах немой укор: «Этому ли учила вас?!»

— Другой дороги мне нет, — пыжился я, стараясь разозлить ее, чтобы не начала уговаривать, иначе — пропал!.. Неужели же она не поймет, не поверит, что я хочу, что я могу поступить. Ведь учиться буду!..

Не знаю, как долго и путано я говорил, какие слова нашлись в ту минуту, чтобы убедить ее, она только спросила:

— Ты это вполне серьезно?

— Да.

— Кто-нибудь знает, куда ты едешь?

— Один Семен.

— А я думала, это не тайна…

— Как не тайна?! — удивился я.

— Так… — пожала она плечами. — Кажется, я слышала об этом… Не помню точно, где…

— Евдокия Дмитриевна!.. Не мог же он…

Она ничего не ответила, но сомнение шевельнулось в груди и уже не пропадало… Тогда мы говорили о другом, мне надо было убедить ее, что я прав, что если уеду — поступлю непременно, что это для меня — самое главное в жизни!

— А если ты растеряешься и… — начала было она, но я взмолился, чувствуя близкую победу.

Много времени прошло с того короткого разговора. Память сохранила черты лица расстроенной учительницы, взволнованные интонации ее голоса и тот взгляд, которым она ругала и стыдила меня и, любя, щадила и желала удачи. Теперь мне кажется, что она была не очень строга, что и сама хотела бы убежать в Архангельск, а то и подальше на край света. Она иногда говорила, что мечтает уехать со своими учениками, но проходил выпускной год, она брала себе новый класс и оставалась в той же школе, в той же вечной должности второй матери, а дальние края лишь грезились ей по редким письмам забывчивых учеников…

Я хорошо запомнил сумрачный коридор второго этажа напротив учительской, маленькое тусклое окошко (скорее даже форточку) над лестницей, из которого падал на нас зыбкий свет, какие-то неясные шорохи, разговоры и смех в учительской. Все это было непривычным. Ведь школа или гудела ребячьими голосами на переменах, или почивала в легком сорокапятиминутном забытьи во время уроков, когда только директор или завуч пугали коридорную тишину…

Неожиданно в окне над нами скрипнула форточка, и костяной трепещущий звук отвлек меня. Я посмотрел исподлобья вверх: на оконной раме сидела голубка Гуля с перебитым сизым крылом. Гульку кормила с рук вся школа, ее не выгоняли даже с уроков, а она почему-то никогда не пропускала химию, может быть, ей нравилась наша зобатая химичка, а мы с ребятами все придумывали, как бы научить Гульку подсказывать противные, незапоминающиеся формулы. И вот я гляжу на голубку, загадываю: влетит в коридор — тут останусь, а полетит на улицу — значит…

Гулька потерлась клювом о стекло, качнулась, трепыхая крыльями, и… сорвалась вниз, во двор…

Евдокия Дмитриевна тоже смотрела на окно, губы ее часто вздрагивали, и дышала она тяжело, словно только что вбежала сюда по темной крутой лестнице. Ей было, наверно, за сорок, но мы никогда не знали ее точного возраста, никогда не интересовались этим. Мы привыкли к тому, что она всегда «наша», и если у нас тогда была вера во взрослых, то это была вера в нее, потому что она всегда была искренна и правдива с нами и не было ни одного ученика в школе, даже в чужих классах, кто бы хоть раз солгал ей. Мы просто не смели…

— Хорошо… — словно про себя сказала Евдокия Дмитриевна. Она привстала на цыпочки, слегка качнулась. Я слушал ее:

— Мы поступаем неправильно, нечестно. Ты это понимаешь… Я хочу сказать, что это тот случай, когда я не могу не помочь тебе…

И она ушла в учительскую затем, как я бы сказал сейчас, чтобы пробить мое дело.

А школа с длинным коридором по левую руку стояла пустынная, сиротливая. В конце коридора на фоне черной классной доски белели деревянные козлы, на них старое, испачканное белым ведро и жалкие, как селедочные хвосты, измочаленные кисти. И от того места, где стояли козлы, до порога учительской пол заляпан лепешками известки и мела, из класса в класс натоптаны следы, будто от осыпавшегося с валенок снега… Из самой дальней, приоткрытой двери пионерской комнаты доносились неясные, искаженные эхом голоса маляров… Я наступил на известковую кляксу, она хрустнула, будто яичная скорлупа. И стало страшно, что сейчас вот выйдет кто-нибудь из учительской и упрекнет в неряшливости… Помню еще, что внизу, на первом этаже, резко перекликались женские голоса, скрипели по полам передвигаемые парты, что-то еще там стучало и бухало… Остро пахло свежей, сырой побелкой, как обычно пахнет мокрая тряпка, когда стираешь с доски…