Чудный город. Город моего одиночества, город деревянного дьявола, очарованный белой ночью…
После третьего курса началась плавательская практика. Теплоход, на который меня назначили, сходил со стапелей «Красного Сормова» в Горьком — надо было принять его и привести на Двину. Но мне не повезло. На второй или третий день по приезде туда меня вдруг скрутил острый аппендицит. «Скорая помощь», потом больница, операционный стол… Все это быстро, только шов затягивался плохо, вместо недели мне назначили отлеживаться две.
Перед выпиской заходит сестра в палату, спрашивает меня:
— Больной, вы сможете спуститься на первый этаж? К вам посетительница.
— Шуточки, — говорю я. — Опять какой-нибудь крокодил из команды персики припер! У меня тумбочка ими забита, пусть обратно несет.
Сестра смеется.
— Идите, — говорит, — идите, ей уже халат дали.
Я повалялся немного, чтобы там, внизу, понервничали, ожидая, потом зашлепал по холодной мраморной лестнице на первый этаж. Под лестницей была небольшая площадка, там стоял диван, от которого напротив узкий коридор в приемный покой. И вот, когда дошел я до дивана, по коридору, вижу, торопится молодая женщина в докторском халате, на груди видна желтая кофточка, руки распахнуты, словно для объятий, и, хотя я плохо вижу против света ее лицо, что-то странно знакомое в походке…
На какое-то мимолетное мгновение подумал я о Милене и остановился, чтобы дать женщине пройти. Она тоже остановилась. Лицо, глаза, улыбка — Миленкины, но зачем волнистые кудри, белый медицинский халат, докторская шапочка, торчащая из кармана?..
— Ты?! — шепчу я.
— Ты?! — повторяет она.
Все захолонуло в груди, сжалось, и вдруг с такой силой рвануло меня к ней, что в сторону куда-то отлетели и потерялись тапки-шлепанцы, она вскрикнула и, неловко приседая, кинулась ко мне, будто я падал и она ловила меня.
— Милый, милый, — шепчет она, а я совсем не вижу ее глаз, они затянуты поволокой готовых вот-вот покатиться слез.
Я обнимаю ее, слышу тонкий запах ландыша от волос, чувствую, что это она — здесь, в Горьком, рядом со мной, и ее тонкие теплые пальцы на моей шее, а я не верю себе…
Мы сидим на диване друг против друга, между нами пачка чистых конвертов и шоколадная плитка с черным пингвином на голубой обертке. У пингвина неожиданно красные, как у гуся, лапы. Я придвинул к ней шоколад — «Пополам!», а о конвертах спрашиваю:
— Зачем это?
— Чтоб писал!
Оказывается, она встретила мою мать и та сказала ей, что я болен, на операции. Милена не поверила в аппендицит, взяла на фабрике отпуск и вот примчалась.
— Да даже если и аппендицит, — говорит она так, будто отвечает на чьи-то возражения, — я все равно решила ехать. Представляю: один-одинешенек тут, без друзей, тоска, скука. И мне, главное, ничего не пишет!..
«А написал бы — так ты, может, и не приехала бы!» — думаю про себя.
Я беру в руки конверты, улыбаюсь и виновато и довольно.
— Ладно, — говорю, — теперь буду писать. Только второго аппендицита уж не будет.
— И не надо!..
Она садится ближе, теперь ее колени касаются моих ног, и я почему-то краснею, а она протягивает руку к моей щеке, шепчет:
— Небритый…
— Небритый.
— Можно я тебя поцелую…
Мне тоже хочется сказать: «Нет, лучше я тебя поцелую», но вместо этого я неловко обнимаю ее за шею и… лампочки качаются в глазах…
Сплошным недоразумением кажется синий бумазейный халат на мне, белая докторская шапочка в ее кармане, обтянутый саржей диван и вся эта пронашатыренная, продезинфицированная больница.
После выписки из больницы Горький на несколько дней стал нам родной крышей.
Я остановился в общежитии речного училища, а Милена — у какой-то дальней-дальней родственницы. Она жила на тихой, почти деревенской улице на берегу Волги, рядом с обвалившимися и замшелыми стенами старого монастыря, где размещается теперь сельхозучилище механизации.
Это была негромкая трудовая окраина Горького. Жизнь здесь начиналась рано, едва занималась заря, когда пассажирские теплоходы на рейде и у причалов еще светились неяркими, как бледные звезды, огнями и трамваи еще не будоражили сон улиц своими пронзительными звонками. В эту пору малиновые отблески предрассветного неба красили воду, и издалека просматривалась тонкая ровная межа на стрелке, там, где сходились и долго, не смешиваясь, шли воды Оки и Волги. В эту пору, когда вместе с лаем дворняжек начинали простуженно чихать, удаляясь от берега, моторные лодки рыбаков, мы с Миленой брали неповоротливый хозяйский «кунгас», она садилась на весла, и шли к узкой протоке намывного острова, чтобы там искупаться, наловить быстроногих раков, позагорать.