Выбрать главу

А привезет статью, позарез нужную Каплику, Колобову, газете — как, например, четыре доярки растащили привезенный бригадиром фураж, а пятой, ходившей в это время за ветеринаром, кормов не досталось. Не доярке, конечно, а ее коровам. Да и не об этом напишет, а о нравственности, о морали человеческих отношений. Потом отклики идут на статью, Половинкин снова мчится на ту же ферму и привозит ответ самих доярок и на статью, и на письма читателей.

Чем больше смотрю я, как он работает, тем яснее понимаю, что сам ничего не могу. Хочется быть таким же зорким и уметь подойти к людям так, чтобы они всю сердечность свою раскрыли. А Слава на мои расспросы отвечает смехом:

— Эт-то секрет фирмы.

— Бери меня в свою фирму, хоть на время!

— Укомплектована: Половинкин и К°…

— Кто же это?

— Колобов думает что он, а Каплик — что он.

— Шутишь ты все, Слава!..

— Нет, старичок. Я получаю заказ, идею и — исполняю. Самостоятельности немного: узнать фамилии, адреса, слегка подфантазировать… Вот фантаст я был бы классный, но никто не верит.

И я не знал, верить ему или нет, а он, нимало не озабоченный моими сомнениями, поучал:

— Главное — эт-то не задавать казенных вопросов. От них людям скулы ломит. Поэтому я и молчу больше: народ, знаешь, напечатают — возражать не будет… Ну, ты этой глупистики не хватил, тебе и хорошо!

— Ты это серьезно — про людей…

Половинкина не проведешь — и тут отделался смехом.

В одну из наших поездок я не выдержал, сказал ему про его манеры, про то двойственное впечатление, которое он производит на меня. Думал, обидится. Он же только усмехнулся, правда, невесело усмехнулся.

— Я… Я скажу тебе. Ты, старичок, моряк, тебе это далеко…

— Что далеко?

— Ну, моя профессия. Она мне и самому кажется странной, моя теперешняя профессия… А насчет кривлянья — ты прав… Я несерьезно, поверь. У меня ведь всего-навсего три зажигалки, и те обменные. Одну отдам — другую возьму… Т-так, шило на мыло меняю. Ребята думают, что у меня их уже миллион.

— Чего возишься с ними?! — пожал я плечами.

— Для забавы. Журналист не может только писать. Если он к тому же не умеет думать, надо чем ни то увлечься. Хобби!.. Это не пустое, заметь! Снимает остаточное напряжение, похоже на обезболивающее…

— А что же душа твоя, Слава? — спросил я после долгого молчания.

— Я, знаешь ли, кто? Я ботаник. Был… Работал, иногда было время — думал… Считал, что причастен к великой тайне. Кому-то доступна тайна человеческого рождения, мне — вся жизнь растений. Их рождение и их смерть. Если хочешь — вечность… Скучно об этом говорить, а слушать и подавно, не поймет никто. Смешно, но я через травы учился смотреть на людей. Один кажется чертополохом, другой — слабой, но хитрой, прилипчивой повиликой, третий, как ни прозаично, — овсом, а кто-то — сладким, безвольным клевером… Я же, как Пришвин, ищу Фацелию…

— Ты не женат?

— Нет. Уйду из журналистики, тогда женюсь. Кто за меня такого пойдет?.. Я пока вроде перекати-поле, сам знаю…

В словах его прорвалось что-то безутешно-кокетливое. Я хотел возразить ему, рассказать о себе, о Милене, но, сам не знаю почему, смутился и промолчал. Может быть, потому, что не верилось, будто хочет он уйти из газеты. Никуда он не уйдет, а что тоскует — так это верно. Тоска пройдет со временем. Тоска всегда проходит, если человек может стоять лицом к миру. И что ж, что тоска… Она опасна, когда бывает как короткое замыкание — внезапная, сильная. Обязательно что-нибудь перегорит… Со мной, кажется, было такое, когда погибла Милена. Было… Теперь проходит… Да, проходит. Да и как иначе? Я ведь еще надеюсь, что впереди у меня — море…

LIV

Колобов Тимофей в тот день так и не приехал.

Светка, проницательная, наблюдательная, предупредительная Галушка, ошиблась. Она отвлекла меня от дневника Милены, но я не опечален этим. Все равно я читаю дневник отрывками, и каждый раз это — как свидание с нею. Мне чудится ее голос, слышится длинный, нескончаемый монолог… И мне некогда возразить ей, ответить на вопрос, да я и не могу. Не хочется нарушать вереницу мыслей, фраз, в которых по-прежнему ее дыхание, ее жизнь…

И не важно, что я молчу, а она говорит. Важно, что мы схоже чувствовали, понимали мир. Пусть не во всем, пусть расходились иногда, пусть разные были у нас профессии, разве в этом дело? И разве о профессии думаю, приходя на кладбище, садясь на скамейку у ее могилы…

Неподалеку, у границы старого кладбища с новым, там, где над зарослями акаций и сирени поднимаются высокие липы, там над чьей-то могилой стоит мраморное надгробие, похожее на университетскую кафедру — узкую, высокую, покрытую тяжелым бархатом. На кафедре — раскрытая книга, тоже из мрамора, в ней выбиты строки эпитафии: