— Поздно уже, и не знаю, чего сказать… Здрасте, кажется…
Михаил подошел, пожал смирные бабкины пальцы. Сел на скамейку.
— Ну, что, не ждали, мать, а? А я днем приехал, думал уж было не заходить, да вспомнил: мешки занесть надо. Так что, мать, последний раз я у вас ночую, пустите?
— Помилуй господи, об чем речь?
— Э, не знаешь ты ничего, мать… Ну ладно, вот умоюсь — расскажу тебе все. Может, и не пустишь потом.
— Что несуразицу мелешь? — ворчала бабка, гремя по кирпичам заслонкой. Выдернув рогачом из золы чугунок теплой воды, она вышла на крыльцо поливать руки, шею зятю. — Или поругались? Небось она там с жиру бесится, ты тут, а мое дело тралитетное: муж и жена — одна сатана, сами по себе усоюзитесь! А раз приехал — стал-быть приехал, не на что и тарахтеть…
— Лей, лей шибче, «тралитет», — смеялся, фыркая, зять. — Пока не кусают, все мы нейтралитетные, а как цапнут ниже поясницы, дак каждому небось штанов жалко.
Любка еще не уснула. Она натягивала на макушку одеяло, чтобы не слышать отчима и не разговаривать с ним. Наутро он уедет, думала она, как не раз уезжал с зарею и раньше, когда приезжал за лесом.
До седьмого класса звала его Любка папкой. Мать, когда выходила замуж, сказала ей:
— Вот, Любаш, будет у нас новый отец. Ты ему не прекословь, он обижать не будет. Слушайся его… Поняла?!
— По-ня-ла… — хлюпала, отвернувшись от матери, и гундосила Любка.
— Не реви, мала еще! — посуровела мать. — Рано ревешь. Играй вон в дочки-матери. Тебе хорошо будет.
Отчим, привыкая к Любке, не навязывал ей своего отцовства, не «дочкал» на каждом шагу. Возвращаясь из рейса, он почти всегда приносил ей в бумажных замусоленных кульках гостинцы.
— На-ка, Люба, чего я тебе добыл!..
Вперемешку с дорожным сором там были жамки и паточные конфеты. Любка совала по конфете за щеку и бычком глядела на отчима:
— Спаси-ибо…
— Ну-ну, — гладил он ее по плечу, — ешь. Я тебе еще привезу.
Мать и отчим иногда ссорились между собой, но Любка не обращала на это внимания — пока не повзрослела, пока не стала вслушиваться в их перебранку. А тут вдруг и в школе произошла у нее большая неприятность. В тот день Любу принимали в комсомол. Она волновалась тем привычным и приятным волнением, какое бывает обычно перед экзаменом, когда заранее знаешь, что экзамен сдашь хорошо, а все-таки боишься… Она вызубрила от корки до корки Устав и, пунцовая от счастья, на вопросы ответила без запинки. Комсорг спросила у собрания, какие будут предложения, и тогда встала одна девочка и, помявшись, сказала:
— Есть предложение… не принимать.
Все удивились: почему?
— Потому что она за нечестные деньги покупает пряники и ест…
Стали эту девочку выспрашивать обо всем подробнее, и она обвинила Любку:
— Какая же комсомолка, если родителей не можешь перевоспитывать?! На нашей улице все говорят, что твой отец калымщик, за счет других живет. А ты еще на переменках угощаешь всех… постыдилась бы.
Любка со стыда сгорела перед ребятами. Дернула из парты портфель и выбежала в коридор. Промчалась по лестницам, на кого-то наткнулась, но не оглядывалась. В вестибюле, застегивая пальто, слышала, как наверху хлопнула дверь и их классная руководительница, должно быть, перегнувшись через перила, позвала:
— Вернись, Лю-ба!..
Люба толкнула дверь на улицу.
«Нет, не вернусь!» — решила она.
Среди незнакомых и безучастных к ее горю людей было как будто легче. О том, что произошло в школе, думать не хотелось. А не думать было тоже нельзя, потому что, при всей неправоте товарищей, Любка, знала: они правы. И эта заноза, у которой, как по циркулю, выверено каждое движение, обдумано каждое слово, тоже права. И что из того, что девчонку эту недолюбливали в классе, что из того, что она подлизывалась к учителям и задавалась перед ребятами? Любке ведь не легче. И не от той занозы, а от Любки отвернутся теперь подружки, и не на кого-нибудь, а на Любку учителя будут смотреть с непонятным вопросом в глазах, может быть, с осуждением или жалостью.
Неужели они правы?
Они правы, правы. Любка привыкла к отчимовым пряникам и конфетам, к его «гостинчикам» из калыма.
— Вот, Любуня, твой процент! — И он шлепал рублем, а иногда трешницей или пятеркой в Любкину ладонь. — Копи, заводись кукольным состояньем!..
И Любка в душе немножко гордилась своим богатством. Она хотела купить сначала лыжи, а потом коньки с ботинками — и обязательно беговые, «ножи», чтобы сверкали на льду, как острые сабли, чтобы пушинкой мчали ее по стадиону… Любке нравилось, что и мать просила у нее иной раз взаймы «до пятого числа», и всегда прибавляла: