Выбрать главу

— Да он же тебе путевку в санаторий достал?!

— Его завком заставил! — отвечает отец, и, видя, что на начальника цеха свалить больше нечего, начинает ругать нормировщицу, кобылу беззубую, она его к телефону не подозвала, когда ему мать зачем-то звонила…

А вообще-то он старик мировой, хотя и нервный и беспокойный. Испытывает тяжелые машины, работа на самом деле по горячей сетке, знает он ее хорошо, и знает, что, когда горит план, заводу без него не обойтись. Может быть, поэтому он сует нос в каждое дело. Мастера его побаиваются, да — молодые! — виду не подают, а где можно, и его стараются приструнить. Ему бы поменьше нервничать, побольше отдыхать, но без забот он уже не может и даже дома выдумывает их себе.

Вот и сейчас — ни мне покоя от него, ни ему самому от себя. Окапывает круг под яблоней, льет десятка два ведер.

— Зачем ты? — спрашиваю. — Оставь. Отдохни поди, почитай…

— Э-хе-хе, ничего ты не понимаешь, а еще моряк… Я им водички, а мне пару мерок яблок. Зимой будем грызть, тогда уж и отдохнем.

Но зимой он будет обкладывать корни снегом — и опять не до отдыха.

Отец брякает ведрами, сопит, кряхтит. Видя, что я не обращаю внимания на его усердие, нарочно громко начинает думать вслух:

— Так, эту полил, теперь анисовочку… Обкопать, ай пойти курей загнать?.. А что сегодня по телевизору — кино будет или футбол, ай нет?!

Догадывается старый, что мне бы не надо мешать. Он и не мешает. Он же не спрашивает меня ни о чем, он сам с собой…

Я набиваю трубку, но спички, как назло, часто ломаются. Наблюдая за мной издали, он с хитровато-простецкой улыбкой спрашивает:

— Тебе не дать спичечки? У меня крепкие…

Он и сам крепкий — приземист, широкоскул, волосатый на груди и по рукам, только лысый. Лысина красная, прожженная солнцем, блестит, как моя вересковая трубка с головой Мефистофеля. Мне начинает казаться, что старик похож на деревянного идола. Скульптор начал полировать его с головы, но до шеи, заросшей с затылка щетиной, и до груди, до широких, как лопасти весла, рук еще не дошел.

Отец часто жалуется на жизнь, это правда, а сам и не подозревает, что сделал ее такой, о какой мечтал лет двадцать — тридцать назад. Но мечта и убогого гонит вперед. Глядя на нас, молодых, он часто поучает:

— Был бы грамотен, пошел бы в акадэмию. Сразу бы стал там акадэмиком!

Говорит он вполне серьезно и обязательно через «э»: в акадэмию, акадэмиком!..

И я, и мои друзья, которым приходилось слушать эти речи, только улыбались, чтобы не обидеть старика, а он сердился:

— Вы не смейтесь! Я вам не зря говорю, потом вспомните!.. Пока акадэмиками не стали, толку с вас не будет!..

Солнце уже село. Лиловые облака разошлись у горизонта половодьем. Влага садится на ветки, на листья, гнет их к моей голове, впитывается в бумагу. Перо уже не скрипит, чернила слегка расплываются по набухшим страницам.

Отец все-таки не дает мне сосредоточиться, но он тысячу раз прав, когда недоуменно-уважительно возражает на мое молчание:

— Я ж тебе не мешаю?!

Так дети забавляют взрослых, когда те беспричинно одергивают их, так вот отвечает он мне, уступая капризу. Почему он сговорчив и покладист сегодня?!

А на другом конце города тоже живет старик, моложе этого, но раньше и сильнее состарившийся. Тот тоже лысый, но сухой, как палка. У него нет сада, ему нечем заняться после работы, ему не о чем говорить с матерью, которая вчера только впервой сняла черный платок с плеч и выплакала все глаза по дочери.

Тот старик говорит ей:

— Что ты плачешь, мать?.. Слезми теперь не поможешь. Делай что-нибудь, носки, что ль, постирай, пуговицы на рубахе пришей!..

Пуговицы стали отлетать у него по пять раз на дню, а все потому, что жене его нужна работа, потому что, кроме обеда да дороги на кладбище, она ничего не знает.

Сам старик по вечерам уходит из дома в коммунальную сараюшку, и если не ладит кому-нибудь совок, то достает из верстака припрятанную четвертинку, наливает в засиженный молевыми бабочками стакан «полсотку», молча пьет, молча утирается рукавом. Водка его не берет. И он не знает, то ли легче ему, то ли так…

Я думаю о наших отцах:

кто из них мешает мне работать? Тот, у которого есть сад, у которого забот невпроворот, или тот, у которого вихрем вырвало единственное дерево, а вырастить новое у него уже не станет ни сил, ни лет…

И вот что еще:

случись подобное со мной, как знать, не засох ли бы и этот сад, не упали бы подпорки с яблонь, не развалился бы уже и дубовый стол, на котором давным-давно вырезал я свои и Миленкины инициалы? Хорошо все же, что старики не спалили его.