Выбрать главу

…Подкрадывается сзади отец. Беспричинная радость распирает его. В нескольких шагах от меня он не выдерживает, и я слышу, как он начинает давиться смехом. В руках у него граненые стаканы, соленые огурцы, хлеб…

— Сынулечка, а я у мамки спиртику выпросил! — хвалится он. — Давай царапнем?!

— Давай, — соглашаюсь я.

Этот лечебный спирт он наливал тайком от матери, и хорошо еще, если остаток не разбавил водой, чтобы она не догадалась.

Мы пьем.

Зримо угасает вечер, и, вместе с теплой волной в грудь, накатывается на нас волна спокойной, сиренево-синей ночи.

XIV

Мы с Миленой родились в один и тот же день — на исходе июня, с началом цветения лип. Когда мы узнали об этом совпадении, то не поверили друг другу.

Конечно, это чистая случайность, но нам она показалась многозначительной.

В душе мы считали, что это перст судьбы. Правда, мы не часто говорили об этом, как вообще не часто говорят люди о своем счастье. И оба верили: как бы ни сложилась жизнь, в день рождения будем мы вспоминать друг друга, будем поднимать тосты и желать друг другу удачи, даже если не будет поздравительных писем и телеграмм. Мы знали, что из-за этого дня никогда не забудем друг друга.

И не то слышали где, не то сами выдумали себе сказку…

Есть на свете невидимый гномик. Всем новорожденным он привязывает к ноге цветную ниточку. На каждый цвет у него по две ниточки. Одну синенькую — мальчику, другую синенькую — девочке. А когда мальчик с девочкой вырастут, они должны найти друг друга. И совет да любовь будут тогда им в жизни.

Мы думали, что нашли друг друга.

Нашли, да кто знал, что ниточка может оборваться…

XV

Несколько дней я не выходил из дома. Сидел, как птица в неволе, хотя никто меня на привязи не держал. Наступил сплин — не то чтобы на самом деле заболела селезенка, просто хандра одолела. Раньше такого не бывало со мной.

Я чувствовал, как медленно, неотвратимо подбиралась тоска, сдавливала горло, точно захлестывало петлей. Во мне росла апатия ко всему, застаивалась, как жара над головой, точила память. Со стороны было заметно, что я стал раздражителен. Какой-то дикий гнев желчно разливался во мне из-за пустяков, и несколько раз я чуть не сорвался на мат, как бывает иной раз на палубе, когда штормовая волна дает деру…

Крепился я долго.

Трубка днями торчала у меня в зубах; мать с горьким сожалением глядела на мои желтые, прокопченные пальцы, на горку исчезающего табака на столе и молча подкладывала спички. По ее морщинистому лицу, по тоскливо заиндевелым глазам я видел, что она хотела сказать: «Брось ты свою вонючку, передохни… Не мучь себя!..» — но она молчала и только на кухне воровато, с оглядкой, торопливо утирала рушником глаза. Однажды я застал ее со слезами, рывком спросил:

— Ты чего?

— А? Что ты?! А-а… рушник-то?! Соринка, должно, попала… Никак не выну. Слепнуть стала…

Может, зря я не положил руки свои на ее плечи? Ведь, живые, мы так часто опаздываем со своими ласками. А потом — что проку потом в нашем добром сердце, в наших добрых признаниях? Или нам, мужчинам, свойственно это — из века в век оправдывать свою холодность, жестокость и неприступность каким-то сверхобычным мужеством, выдержкой? Становимся ли мы лучше от этого?!

На улице в эти дни стояла жара такая, точно солнце и ветер азиатских пустынь сместились в середину России. Сизые вихри пыли буравили город, ввинчивались в улицы, переулки. Высохли огурцы, пожухла малина, с кленов и даже с лип и тополей сыпался лист, шурша по окостенелому былью придорожных трав. Возле серых изгородей торчали обугленные кусты цикория, похожие без листьев на колючки саксаула. И было что-то общее в моих переживаниях и в саксаульности этого лета.

Бесконечно долго тянулось время, иссушенное жарой.

Как крот, выползал я ночью в непроглядную темь. Трава колючками жалила босые ноги. Росы не было. Неосязаемо тихим и безветренным был ночной покой. Я навзничь бросался на горбатые пружины дивана в саду. Изжелта-зеленые звезды мигали, как сигнальные огни на мачтах. Какие тайны хранили они в своем вековечном молчании?

И все-таки я не выдержал, сдал…

Полетела к чертям трубка, на горле разжалась петля тоски, я отправился в гости.

Миленкина мать сказала мне буднично:

— Здравствуй… Проходи в комнату…

Я сел на краешек дивана, успев заметить, что ничего не изменилось в квартире, все вещи на прежних местах. Мать ее вошла следом, принесла пепельницу. А раньше, я знаю, в комнатах у них не курили. Она, видно, вспомнила это и сказала: