Выбрать главу

– Кто же вам об этом сообщил?

– Сам Шульц. В концлагере, в котором мы вместе сидели. У нас было достаточно времени для воспоминаний. Почти семь лет. В перерывах между работой и побоями вспоминали, как были глупы когда-то. Вспомнили и о драке на Александерплац, возле ювелирного магазина. Шульц утверждал, что тот мой удар мешает ему есть, достаточно хорошо разжевывать черствый, суррогатный лагерный хлеб. А у меня самого в той же драке было сломано ребро. В конце концов мы оба пришли к выводу, что это нас кое-чему учит.

– В каком смысле? – не понял Воронов.

– В самом элементарном. Если мы, коммунисты и социал-демократы, увечим друг друга из-за разности Убеждений, а потом, невзирая на эту разницу, оказываемся в концлагере у нацистов, где нас одинаково бьют, одинаково морят голодом и где нам одинаково каждый день грозит смерть, то это значит, что у нас один и тот же враг: фашизм.

– Да… я понимаю… – задумчиво произнес Воронов, – но все-таки разница убеждений между коммунистами и социал-демократами остается?

– Остается, конечно, – согласился Нойман, – и немалая. Но это не должно мешать нам объединяться перед лицом общего врага. Я имею в виду фашизм. В лагере нас, можно сказать, заставили объединиться. Сама жизнь заставила. Не думаю, что немецкие социал-демократы забудут об этом теперь. Шульц, во всяком случае, не забудет. Я ему верю…

– И все же, товарищ Нойман, – уже без прежней категоричности произнес Воронов, – коренные противоречия между коммунистами и социал-демократами остаются, верно? Скажем, такое из них, как отношение к частной собственности. «Иметь или не иметь». Вы, наверное, читали эту книгу Хемингуэя в конце тридцатых.

– В конце тридцатых я читал «Майн кампф» – это была единственная книга, которая допускалась в концлагерь, – жестко ответил Нойман. – А что касается противоречий, то вы же знаете, что марксизм имеет в своем арсенале такое понятие, как «диалектика».

– Понимаю. Вы хотите сказать, что, когда враг одинаково угрожает и революционерам и реформистам, они могут и должны объединяться. Но насколько прочно такое объединение? Например, вы, немецкие коммунисты, наверняка считаете своей главной целью создание социалистической Германии в ленинском понимании этого слова. А они…

– Вы ошибаетесь, товарищ Воронов, – прервал его Нойман. – Пока мы такой цели перед собой не ставим.

– Как?! Значит, вы отказываетесь от главного, за что боролись?

– Нет, – твердо возразил Нойман. – Мы ни от чего не отказываемся. Мы были коммунистами и остаемся ими, несмотря на то, что сейчас еще относительно слабы. Во время гитлеризма на нашу партию обрушились страшные удары. Она была загнана в подполье, искалечена, ее основные кадры перебиты…

– Значит, как только вы окрепнете…

– Боюсь, товарищ Воронов, что вы не вполне понимаете специфику положения, в котором сейчас находится Германия, ее народ… О чем он мечтает сейчас?

О прочном мире. О работе. О восстановлении страны… Чего боится? Кое-кто еще боится мести гитлеровцев. Но не это главное. Геббельсовская пропаганда не прошла для немцев даром. А в последние месяцы перед поражением она стала совсем оголтелой. И главной ее целью было внушить нашему народу, что русские – это звери, кровожадные азиаты, что, придя в Германию, они прольют моря крови, а оставшихся в живых немцев вышлют в Сибирь, заставят работать в рудниках на Крайнем Севере. Вспомните, что было написано на том плакате! Мы реалисты, товарищ Воронов. И понимаем, что любой наш лозунг должен выдвигаться тогда, когда он наверняка встретит положительный отклик в душах людей. Сегодня Германия еще не созрела для того, чтобы проголосовать за социализм.

– Значит, вы выжидаете, пока…

– Опять нет. Дело обстоит не так просто. Разумеется, мы будем работать в том направлении, в котором должен действовать любой убежденный коммунист. Но решать, каким быть социальному строю Германии, предстоит самому немецкому народу… Послушайте, – как бы вспомнив о чем-то очень важном, обратился Нойман к Воронову, – разве вам не приходилось читать наш программный документ? Заявление ЦК КПГ?

– Нет, – смущенно признался Воронов.

– Мы опубликовали его здесь, в Берлине, одиннадцатого июня, буквально на второй день после того, как советская военная администрация разрешила деятельность антифашистских партий и организаций.

Что мог сказать по этому поводу Воронов? Что в июне, спустя месяц после окончания войны, Германия как бы перестала для него существовать? Что другие, мирные дела – ожидание увольнения с военной службы Марии, собирание различных справок для поступления в аспирантуру, подготовка к вступительным экзаменам – захватили его целиком? Что ему захотелось забыть, вычеркнуть из своей жизни эти страшные военные четыре года и не на Запад, а в глубь своей собственной родной страны был обращен его взор? Что, обнаружив в газетах материал, в котором встречалось слово «Германия», старался пропустить его?