— Человек ведь! Человек, не деревяшка! — встает посреди рынка инвалид с культей и не дает толпе добивать распростертого в пыли верзилу.
Но ведь верзила украл, он бежал с чужой шапкой, он — преступник…
Р. Киреев попадает здесь в старую колею вековых «русских споров». Надо пожалеть. Верзила не пожалел женщину, у которой украл шапку, а е г о надо пожалеть. Хлюпа голубей не жалеет, а Хлюпу пожалеть надо. И бедного Тимошу пожалеть надо — каким-то странным видением проходит на третьем плане романа фигура этого юродивого; он тут из другой оперы; он — знак какой-то совсем иной реальности, далекой от четких эмоций фотографа с дипломом иняза…
Это вообще характерно для киреевского письма. Четко расчерченная, напряженная, натянутая до звона конструкция, а где-то в «уголке картины» какая-нибудь странная, не от мира сего, фигура. Тимоша. Или тот самый «бедолага Шатун», что тихо помирает на задворках романа «Победитель». Никуда не прорастает такой сюжетный «излишек», ни с чем не связывается. Но наличествует. А деловые люди при мысли об этом ощущают легкое, необъяснимое беспокойство.
Так, пьяница Шатун помер от цирроза печени, и его не жалко. Вернее, жалко, но ему поделом. А синеглазого Тимошу жалко, впрочем, тоже не без оговорок. «В с е - т а к и… он имеет право на существование. Д а ж е о н», — человеколюбиво признает герой «Апологии».
А п о л о г и я, между прочим, в переводе с греческого, означает: защита. Или оправдание. Иннокентий в переводе с латинского — невинный. Стрелка колеблется. Судя и «в общем» осуждая своего героя, Р. Киреев все время помнит, что почва для осуждения тут крайне зыбкая и что в соседнем романе у точно такого же героя он поднял вверх кулак. Победитель! Но тоже не без иронии, не без оглядки, не без колебаний. Оно, конечно, муравей — молодчина, что строит дом, но ведь и стрекоза, подумать, тоже человек… Ну, украла счастье у другой… так ведь человек же! Не деревяшка! «И стрекоза… имеет право на существование…»
«Стрекоза — это еще не самое страшное, — подхватывает Кеша Мальгинов. — А, скажем, муха цеце? Или малярийный комар?..»
Повисает долгая пауза.
И комар тоже, тихо отвечает сам себе автор… Всякая тварь, если уж бог создал ее…
Эта д о л г а я п а у з а — из Достоевского. Только Алеша Карамазов после паузы сказал Ивану: «Расстрелять». Расстрелять изверга, травившего ребенка собаками. Тихо сказал, с мучением. Р. Киреев подключается к вековому раздумью русской литературы о тяжбе закона и жалости в душе человека. Русская классика после мучительных колебаний брала сторону жалости, но тотчас брала на себя и крест ответственности. Современный писатель после мучительных колебаний дает неопределенный ответ. Рябов прав, Мальгинов не прав. Но Рябов может перерезать горло врагу своему, а Мальгинов хоть и перегрыз уже, но… пожалуй, его можно понять. «Всякая тварь, если уж бог создал ее…» — это так. Но дело-то надо делать? Порядок должен быть или нет? Кто лучше работает: четкий мастер или рыхлый трепач, который рассчитывает на жалость и снисхождение? Да, но…
В эмоциональной атмосфере киреевских романов самой характерной чертой является это вот колебание чувств. Оно порождает «мерцающую» композицию текста, и оно само есть порождение неполной уверенности автора в том новом герое, которого он открыл и исследует. Этот деловой человек еще только-только определяется в нашей действительности — средний, «среднестатистический», «средненравственный» житель. Из него легко сотворить кумира — в чисто производственном сюжете, вроде пьесы «Человек со стороны». Но с ним сложно, когда берешь его в толще быта: он облеплен со всех сторон широкодушевными родственниками; над ним висит вековая традиция русской классики, велевшей любить и прощать; на каждом шагу он невольно наступает на ногу какому-нибудь бездарному Толпищину, который тоже хочет жить; его тянет в Жаброво, его манит Фаина, а там тоже — душа, и тоже — втюришься, вляпаешься, влипнешь, а рубить — жестоко, а Достоевский не простит…
Достоевский, между прочим, мог позволить себе сочетания эмоций, совершенно невероятные для современного среднего человека: преступник есть несчастный человек; его надо жалеть, и и м е н н о п о э т о м у наказание должно приходить с жесткой неотвратимостью.
Пауза после такого откровения может длиться весьма долго, но и после паузы Иннокентий Мальгинов или Станислав Рябов, наверное, спросят: так все-таки — жалеть или карать? У Достоевского «на небе», «в куполе», «у бога» были решены кардинально все вопросы, и это держало его душу прямой, когда в мире практики и прагматики он шел по ножу неразрешимых проблем. А мы люди земные, мы их решаем практически…