- Здравствуй,- говорил Илья.- Ну как ты там?
- Ничего, помаленьку.
И я бежал в булочную за пряниками или козинаками к чаю, ибо друг мой большой сладкоежка. Он являлся с чистенькой рукописью и бутылкой "Алазанской долины". Я любил эти вечера.
Илья читает слегка заунывно, иногда чуть удивленно поднимая голос в конце фразы. Я слушаю, не боясь звякнуть ложечкой или сделать глоток, а то и прервать чтеца сообщением, никакого отношения к рассказу не имеющим. Когда Илья уходил, я сдвигал на край письменного стола дежурный перевод "Трудов электрохимического общества" и садился за перепечатку только что прослушанного сочинения, с горечью думая: "Ну что же он, литконсультант В. Пышма. Неужто и на этот раз отпишет Илье свое обычное "к сожалению"?" И вот однажды, после нукактытам - ничегопомаленьку, Илья пришел ко мне с двумя бутылками, но без рукописи. На вопросительный мой взгляд сказал:
- Я там был.
- Где?
- В редакции.
- Ну?
- Говорил с ним.
- С Пышмой?
- С Пышмой.
- И что?
- Да так.- Илья уставился на свой стакан.- А впрочем, слушай.
Литконсультант был поджар, спортивен, элегантен. И чудовищно доброжелателен. Он подхватил Илью под руку и, поскольку время было обеденное,- повел в редакционный буфет. (Рекомендую сосиски - всегда свежие и более того - мясные, хе-хе, и поговорим в непринужденной обстановке... Уже обедали? Ну ничего, чаю или кофе выпьете.) И вот они сидят на разных берегах зеркальночерного стола, один над штабелем сосисок, другой при чашке кофе.
Красивый сероглазый Пышма изящно ест, не покладая ножа. Речь его сочувственна и весома.
- Мне кажется, дорогой коллега, главная сложность, стоящая на вашем пути, заключается в том, что вы все время ггокушаетесь на законы жанра. Возьмем этот ваш рассказ, из последних, о студенте, как его...
- Никита.
- Да, Никита. Вполне обкатанное в литературе начало. Столичный юноша. Неудачная любовь. Бегство - прочь, прочь отсюда. И где-то в глуши, после тяжких дневных трудов, мучительные бдения над листом бумаги. В традициях исповедальной прозы, хе-хе. Попытки осмыслить прожитую с младенчества жизнь. Я правильно излагаю основную линию?
Пышма опрятно прожевал кусочек сосиски и ласково взглянул на Илью.
- Я... не знаю. Я как-то иначе это представлял. По крайней мере, когда писал.
(Я тоже. Когда читал. Помню озноб, который бил Никиту в телефонной будке на Покровском бульваре. Расплывшиеся лица встречных, сполохи салюта. И честное признание самому себе, что здесь больше обиды, чем боли. Невезения, чем утраты. Признание, впрочем, состоялось потом, на перроне Вытегры, куда Никита выволок бессмысленно щегольской чемодан и откуда был уведен - жить дальше - прорабом Фомой Ильичом Фабером, крепко шагавшим белесыми сапогами по лимонным разводам собачьей мочи на снегу.)
- Бросаются в глаза красивости слога, несколько... э-э... нарочитые. Скажем, "лимонные разводы собачьей мочи".
Илья смотрел в стол.
- Они обычно появляются, когда у автора не слишком богатый запас свежих мыслей... Вы не должны на меня сердиться, коллега, литература не терпит недоговоренности, лицеприятия... М-да, запас мыслей или, если хотите, изобретательность в сюжетных поворотах оставляют желать... Тогда в ход идут комары, штопающие воздух, жирные запятые попугаев или вот эти... разводы - в зависимости от климата и прочих обстоятельств. Хотите еще кофе, я принесу?
Илья машинально кивнул.
Пышма быстро вернулся и ловко поменял пустую чашку Ильи с растерзанной сахарной оберткой на новую с венцом бежевой пены.
- Комаров у меня не было,- сказал Илья.
- Верно, комары не у вас.
- А мне нравится.
- Что?
- Комары, штопающие воздух.
- Так и мне они нравятся. Еще как! Но все это - матерьял. А матерьял, как говаривал один утонченный мыслитель, никогда не спасает произведение искусства, и золото, из которого отлита статуя, не прибавит ей, знаете ли, святости. Творение искусства живет формой - ей оно и обязано красотой своей, глубиной мысли и чувства... Впрочем, вернемся к вашей постройке. Никита чередует детские воспоминания, передаваемые бумаге, с бесконечными разговорами. Главный собеседник - этот прораб с говорящим именем. И вот все тонет в словесах, ни действия, ни поступков...
(Были ли поступки? Никита как раз писал, чтобы выяснить это окончательно. Где он их только не искал. Заглянул во двор послевоенного детства - там Толян, мастер на поступки. Никиту он презирал и поколачивал, да еще не больно, а как-то грязно. Обидно. И этот желтый плевок в школьной уборной - мерзкая скользкая блямба, впившаяся в ботиночный шнурок. Огненно-рыжий автор плевка-поступка приказал харкотину не трогать, так идти в класс.
Зато были смелые письма, полные стихов и намеков. "Люда, люди тоскуют люто, если их не погладить встречей, небо ясное им не любо, и дожди от тоски не лечат..." Пока не увидел, как узенькое жало - клик! - выскакивает из рукояти. У владельца этого инструмента красивые бешеные глаза, худые пальцы и мать - дирижер с мировой известностью. Очень способный на поступки юноша.
И так далее. Никакого действия. Вернее, противодействия. Хрестоматийный трус. Это было ясно всем, кроме самого Никиты, и стало открываться ему только там, в Вытегре, когда, вернувшись с трассы, он садился писать.
- Свет не мешает? - спрашивает Никита Фабера, у которого поселился.
- И что ты каждый раз спрашиваешь,- отмахивался Фома Ильич.- Мне-то что - глаза закрыл и сплю. И тебе советую. Через работу дурь из головы выходит, а от писанины мозги засоряются.