— Я пришел с радостью, господин Янош, — улыбнулся монах, заметно повеселев от горячих, лестных слов; однако же было видно, что улыбается он не часто: высохшая, натянутая на скулах кожа, казалось, могла лопнуть от непривычного усилия. — Я с радостью прибыл и с радостью отдам свое слово ради дела во имя истинной веры. Но радость моя была бы еще большей, ежели слова обернулись бы уже делом. Год назад в письме, тобою посланном, ты чаял осуществить то самое, что и ныне, но и за год до того было не лучше… Может, и еще год пройдет в одних упованиях?
— Сделай, отец, чтобы так не было. Здесь всем вельможам ведома слава твоя великая, к тебе их сердца склонятся!
— Сердца! — улыбнулся снова Капистрано, и, казалось, было слышно, как рвется кожа на его лице. — Они как лоза, туда клонятся, куда ветер дунет… А видывал ты, господин Янош, лозу, что может противостоять ветру, как ее ни умоляй, что ей ни нашептывай?
Хуняди, будто не мог более играть словами, за ними скрываясь, наклонился к монаху, чуть не к самому лицу его, и настойчиво сказал:
— Склони короля, вельмож и всех прочих, чтобы прекратили душить друг дружку!
— И тебя бы перестали душить, а, господин Янош? — неожиданно спросил монах с легкой усмешкой.
Хуняди, оторопев, несколько мгновений пристально глядел на священнослужителя, затем тихо произнес:
— Я стараюсь только ради блага веры нашей, отец Янош!
Но вдруг, словно раскаявшись в тихом этом смирении, вскочил с места и сразу перешел чуть ли не на крик, — стены кельи гулко ему вторили.
— Ну, а ежели и хочу, чтобы меня душить перестали? Неужто я не вправе просить тебя об этом? Да есть ли в просторной этой стране иной вельможа, кто столь близко к сердцу принимает дело веры, как военачальник Хуняди? И ты истинной веры во благо послужишь, ежели за меня встанешь. Ведь папа затем и прислал тебя, чтобы веру укрепить! Все, кто добра и справедливости желает, со мною рядом стать должны, а не с господами этими, завистливыми канальями, что меня же и оговаривают. Рядом со мной стать надобно, будь я даже глупец, лишь к сожжению пригодный, ибо ныне один я здесь защиту веры собой являю!
Слова лились бурным потоком, Хуняди уже почти орал, побагровев и вытянув вперед шею, он бил себя в грудь, так что украшения, цепи и подвески на его наряде испуганно звенели. Казалось, река, долго стиснутая плотинами и запрудами, прорвала вдруг все преграды и разлилась широко и свободно. Капистрано с удивлением, чуть не с испугом глядел на этот внезапный взрыв дикой ярости.
— Остынь, господин Янош! — попытался он успокоить Хуняди.
Однако как разлив, прорвавший плотину, нельзя остановить новым препятствием — все будет тщетно, покуда не иссякнет его сила, — так бесполезно пытаться подавить слова, если их гонит накопившееся за годы внутреннее возмущение. Хуняди и внимания не обратил на слабую попытку его усмирить, а будто настоящее половодье лишь теперь начиналось, продолжал все крепнущим голосом:
— В глаза все льстят мне, чуть не зад лижут. Что ни скажу — со всем согласны. А стоит отвернуться, чего только не чинят против меня!.. Власти моей завидуют? Но разве не доверие сословий поставило меня столь высоко? Поместьям моим завидуют? Но не прилежанием ли да храбростью заслужил я их? К глотке моей тянутся, заткнуть ее хотят, но я их всех раскидаю, такую трепку задам, что все передохнут!
— И меня, видно, для того позвал, чтобы я последнее напутствие дал им? — с легкой насмешкой спросил Капистрано.
Это тихое бесстрастие сразу привело Хуняди в себя, слова застряли в горле, как застревает непроглоченный кусок. Рука его, только что колотившая грудь, метнулась в воздухе, но застыла на полпути и бессильно упала. Хуняди повернулся, сел на место и, точно пробудившись внезапно от сна, огляделся. А Капистрано молча, сжав топкие губы, смотрел неотрывно на растревоженное лицо старого воина.
— Очень уж много горечи этой во мне накопилось, — заговорил наконец Хуняди. — Делаешь, что сердце и честь велят, а тебя повсюду только зависть подстерегает да предательство. Надобно было мне душу облегчить. Крик этот столь облегчителен был, будто кровопускание пли кровососные пиявки.
— Поосторожнее с подобными облегчениями, господин Янош! Вены перерезать — вся кровь может вытечь, да и пиявки способны всю кровь высосать.
Потом, как бы покончив с этой частью беседы, заговорил совсем иным топом — быстрым, отрывистым, как человек, привыкший участвовать в переговорах: