Выбрать главу

— Не желаешь ли, благородный господин, что-либо сказать нам? — с вежливостью, полагающейся при обращении к дворянину, спросил Ференца королевский наместник, выслушав инквизитора.

— Всемилостивое Государственное собрание, того, что изложил тут отец Якоб, я и не отрицал. С оружием, с саблей в руках я вышел, чтобы освободить булкенского священника отца Балинта, но поступил так не по злобе, а из веры, ибо считаю его праведным человеком!

Священник Балаж стоял позади собравшихся на допрос дворян и во все глаза смотрел на того, вместе с кем еще недавно служил истинной вере! Как твердо и смело высказывает портной истину, в которую поверил! Он, Балаж, внутренне тоже не сдался новой вере, что там ни думает священник Якоб, ибо ничто не смоет с души оставшихся на ней следов, но какое это имеет значение? Какое значение имеет то, что творится в нем, если это не побуждающая к действию вера, а всего лишь блудливые раздумья? Как далеко может завести человека одно случайное, неопределенное, нерешительное движение! Ведь он никогда не хотел докатиться до этого!

Сейчас все старания Балажа были направлены лишь на то, чтобы портной Ференц не заметил его.

Наместник короля Хедервари после краткого совещания объявил приговор, согласно которому решение калочайского епископа считалось недействительным, а распоряжение Якоба из Маркин, о лишении имущества и изгнании подтверждалось…

Таково было последнее деяние Тительревского Государственного собрания.

Ноябрьский иней побелил крыши, ночами вода затягивалась ледяной пленкой, земля и природа парализованно молчали — словом, приближалась зима. Снег сверкал в горах Поляны Руски. В залах крепости, потрескивая, горели в очагах целые поленья. За время летнего и осеннего строительства госпожа Эржебет привела в порядок и очаги: вернувшись домой, бан нашел чуть ли не новый крепостной замок на месте старого. Однако жена осталась прежней… Она ходила по крепости с холодным достоинством, отдавала приказания, трудилась, хлопотала, — но стать теплее к нему так и не могла. Даже ночами, в постели, когда бан прижимался к ней, горя вожделением и неутолимой страстью, она только терпела его объятия и поцелуи, но никогда их не возвращала.

— Такая уж у нее натура! — успокаивал себя бан.

В эти дни вынужденного безделья единственной его радостью были занятия с детьми. Лацко уже стал степенным, большим пареньком — ему вскоре исполнялось десять лет; от каждого встречного требовал он сказок. Они с матерью прекрасно понимали друг друга: в рано наступавших сумерках часами могли шептаться в углу у очага… Матько еще только учился ходить и разговаривать, хотя и ему уже минуло пять лет. Он родился немного недоразвитым и хилым: и не мудрено, ведь появился-то он на свет семимесячным… Когда речь заходила о слабости ребенка, бан всегда утешал жену, повторяй, что и он в детстве долго был таким же.

— Мне год минул, а мать меня даже от кошки охраняла, чтобы не унесла, — смеясь, рассказывал он. — Зато годам к шести начал я быстро расти. Но у нас был и другой Янко, мне-то с ним приходилось состязаться, — добавлял он лукаво.

Однако госпожа Эржебет не желала понимать намека, слушала молча, с неподвижным лицом.

День клонился к вечеру, все четверо сидели в гостиной. Лацко шептался с матерью, Матько гарцевал на отцовской спине. Бан ползал по полу на четвереньках, а мальчуган колотил его короткими ножонками по бокам и тянул за длинные волосы, ухватив их, как удила. Оба очень веселились, малыш хохотал чуть не до икоты.

Бан, легонько подкидывая задом, пытался напугать сынишку, притворяясь, будто хочет его сбросить, когда в комнату вошел священник Балаж, держа в руках письмо, запечатанное многими печатями.

— От воеводы Уйлаки. — сказал он, остановившись У двери.

Бан так и подскочил от неожиданности, и вправду чуть не сбросив с себя Матько. Быстро сняв ребенка со спины, он поднялся, выхватил из рук священника письмо, поспешно сорвал с него печати и подошел к окну. Он глядел, пожирая глазами непонятные ему закорючки, в некоторых, казалось, узнавал знакомые буквы, выученные с грехом пополам под руководством священника Балажа, но письмо в целом ничего ему не говорило. Быть может, никогда в жизни он не чувствовал себя таким жалким и униженным, как в ту минуту, когда, притихший, пристыженный, он вернул письмо Балажу, чтобы тот прочел его.