Но вот тогда, именно тогда, когда на меня падала карающая жидкость из моей собственной руки, я поняла Бога и поверила в Него. Потому что это Он не допустил, чтобы я изуродовала другую женщину и, возможно, лишила ее потомства (я потом узнала, что от испуга у нее были неприятности по сохранению в себе ребенка, а если бы не испуг, а шок?). Многие наивные люди обвиняют Бога: зачем он заставил человека всё время делать выбор? Человеку трудно, он мучается. А Богу легко? Ему не приходится делать выбор? Кто из людей решился бы рассудить меня с самой собой? Я убила в себе своего ребенка – и Бог позволил мне это. Я могла убить чужого ребенка в чужой женщине – и Бог не позволил мне сделать это. Кто еще смог бы поступить так нечеловечески справедливо? И я почти сразу всё поняла и приняла и сказала Ему спасибо за то, что Он не сделал меня преступницей.
Но всё же, Володечка, я потеряла больше двадцати лет своей жизни, пока не появились хорошие средства для регенерации кожи и восстановления зрения, хотя один глаз так и остался искусственным. Но и потом меня долго мучили фантомные боли, кошмары наяву и во снах. Всю жизнь.
Лишь в золотые пятидесятые я немного пожила в свое удовольствие, но это было уже не то. Конечно, свежесть, стройность, упругость и красота в мои 60–70 лет почти не отличались от тех качеств, которые у меня были до несчастья, но тогда, в 23 года, я была уникальной, а в пятидесятые подобных мне были миллионы – это стало легко. Да и не в этом даже дело, я занималась уже настолько другим, что для меня внешность почти не имела значения, хотя всетаки имела.
Но закончу историю.
Когда на меня выливалась жидкость из бутылки, я успела все-таки отвернуться, поэтому пострадала одна половина лица, хотя досталось и второй половине. Но там были всего два красных следа от носа к щеке, а сожженная половина было обезображена до невероятной степени.
Как я лечилась, как я лежала в больнице, это неинтересно.
Вдобавок вернулась моя аллергия – в жестокой степени. Меня стали раздражать вообще всё резкие запахи, не только человеческие. Я просила перевести меня из палаты, в которой, как мне казалось, ужасающе воняло от стен. Мне сказали: да, тут был ремонт и стены красили, но два года назад. Я настаивала, меня перевели туда, где ремонта не было десять лет. Тогда я еще могла настаивать, тогда у меня оставались деньги.
О моей катастрофе, естественно, с огромным удовольствием писали различные издания, в Интернете крутились бесчисленные ролики: кто-то заснял и выложил их там. Они были очень популярны. Влад давал направо и налево интервью о сумасшедшей поклоннице, он стал знаменит, это помогло ему в его карьере, которая, правда, оборвалась в чистилищные годы тюремным заключением – я ничуть не жалела, моя любовь к нему прошла в тот самый момент, когда первая капля жгучей жидкости упала мне на лицо. Поразмыслив, я потом поняла, что вовсе и не любила его. А сведения о нем я черпнула позже: несколько лет ничего не читала и не смотрела.
Меня навещали Борис и Лара. Лара плакала, Борис смотрел печально. А я сквозь боль радовалась за него: теперь кончатся муки его тайной любви ко мне. Недаром же он спросил:
– А как там, под повязкой? Не очень обожгло?
– Нормально обожгло, – и я показала ему фотографию, которую сделали при помещении меня в больницу. Для будущей истории болезни. Он даже вздрогнул.
– Но что-то можно сделать?
– Почти ничего. Дело не в коже, поражены нервные окончания, мышцы. Будет не лицо, а маска. То есть уже так оно и выглядит, просто вы не видите за бинтами.
Я ошиблась, мира в душе Бориса не возникло. Наоборот, очень скоро они расстались с Ларой. Но она была даже довольна: он выделил ей какие-то средства на жизнь, а особой любви она к нему никогда не испытывала.
Трудней всего было маме.
Она примчалась ко мне – дежурить, поддерживать, помогать. Взяла с собой Дениса. Каждый день просиживала возле меня несколько часов. Я сначала терпела, а потом сказала, что чем больше я лежу одна, тем мне легче: меньше раздражающих запахов.
Потом сняли повязки. Конечно, ко мне рвались репортеры и фотографы, я пригрозила врачам и персоналу судом, если они допустят чье-то проникновение. Потом выяснилось, что кто-то из персонала, подкупленный огромными деньгами, позволил всетаки кому-то просверлить отверстие в стене, когда меня увозили из палаты на процедуры, и таким образом сделал несколько снимков, продав их, само собой, в десять раз дороже, чем заплатил врачу-предателю.
Однажды у меня возникла причуда позвать Вила Колинкина, о котором я тебе, Володечка, много рассказывала114. Он явился – как всегда, рафинированный, дезодорированный, стерилизованный и одухотворенный. Я лежала сохранившейся стороной лица и попросила не подходить слишком близко.
– Ну что, Вил, – сказала я. – Ты по-прежнему любишь мою уникальную душу, как ты говорил?
– Я всегда тебя буду любить, – сказал Вил, которому верность своему слову была дороже правды.
– Хорошо, – сказала я. – Ты хотел жениться на мне. Я согласна.
И повернулась к нему полным лицом.
Я знала, какое это производит впечатление (и даже научилась получать от этого странное удовольствие). Лицо Вила, всегда ему подконтрольное, так передернулось, что мне показалось, будто я услышала, как скрипнули мышцы.
– Что? Не нравится?
– Это поправимо... – пробормотал он.
– Нет. Непоправимо. И всё твои слова о моей душе и о моей уникальности – вранье. Вот это, – показала я на ожог, – всего лишь квадратный дециметр кожи. Это ты и любил, дорогой мой интеллектуал. Ты любил кусок кожи. Нет этого куска кожи – нет любви. И у всех у вас так. Вы любите не людей, а геометрию. Сантиметры квадратные и кубические. Площади и объемы вожделеемых соприкосновений. И все. И вся ваша загадка к этому сводится. Ладно, Вил, иди с богом, я не в обиде. Я хуже тебя: не надо было тебя звать. А ты все-таки пришел, значит, все-таки ты еще человек.
Он что-то еще бормотал утешающее, я не слушала.
А потом приехал из Саратова Владимир.
Приехал, Володечка, тот, кто, может быть, единственный достоин был стать твоим отцом.
Я встретила его агрессивно. Я сказала, что если он надеется, что теперь я поддамся на его влюбленность, то – обнаженный номер! Я не хочу такой любви, не хочу жалости, не хочу самоотверженности. Я хочу, чтобы меня любили за то, за что любили, – за красоту. А красоты нет, значит, не надо меня любить!
Но потом я успокоилась, и мы поговорили. С той своей девушкой, не помню имени, он давно расстался. Издает собственную газету на деньги богатого, но патриотичного человека, стал заметным журналистом в Саратове.
Я вдруг поняла, что мне еще хочется с ним поговорить. И он приходил несколько дней подряд.
Как-то мимоходом я рассказала ему о саратовском неведомом чудовище. Которое собиралось через три года мной завладеть, но куда-то исчезло.
Владимир хмыкнул и сказал:
– Это я был тем чудовищем.
– Не смешно.
– Я и не смешу.
– Ты же бедный был, Володечка, а чудовище мне машину подарило и вообще. За конкурс тоже ты заплатил? Из каких денег?
– Ты не интересовалась моей жизнью и ее деталями. У меня в тот год бабушка умерла, оставила двухкомнатную квартиру в центре. Я ее продал. Это ведь целый капитал! Ну, я и решил заинтриговать, как-то придержать тебя, что ли. Друзья помогли – помнишь, машина за тобой приезжала, в Москве устроили нам встречу?
– Зачем?
– Я знал, что такого ты меня, то есть никакого, безвестного, бедного, не очень красивого, не полюбишь. Я поставил себе цель: за три года добиться того, чтобы у меня всё было. То есть – для тебя. Чтобы ты меня оценила.
– И?
– Не получилось.
– Почему?
– Потому что... Не знаю. Вот такой я чудозвон.
– Постой, а как же авария? Тебя чуть машиной не убили!
– Я сам себя чуть не убил. Это всего лишь совпадение. Хотя были моменты тогда, хотел смерти. Дурак.
– Да... Неожиданно... Что ж, возможно, тебе повезло больше, чем ты думаешь. Красавица и чудовище – проблема. А чудовище и чудовище...
– Перестань...
– Володя, только не ври. Вот ты смотришь на меня – и неужели не чувствуешь отвращения?
– Нет.
– Потому что ты стараешься смотреть на одну половину! А ты смотри в глаза, вот так! – я приподнялась и повернулась, чтобы ему было виднее.