Выбрать главу

Если ему предстояло работать здесь, значит, он угодил в западню.

Место на фабрике Патберга ему устроил бывший сокурсник Хорст Райхенбах; по заданию своей экспортной фирмы он на три месяца уезжал за границу и искал человека, который смог бы поселиться на это время в его холостяцкой квартире и присмотреть за кошкой. Фогтман согласился сразу же — Зигбург, где находилась фирма Патберга, был от университетского Фрайбурга достаточно далеко, а он в ту пору искал благовидный предлог, чтобы освободиться от женщины, чьи объятия обретали над ним все большую власть.

Это была югославка, на восемь лет старше его, по профессии учительница; после неудачного замужества она покинула родину, жила во Фрайбурге, работала уборщицей и официанткой, тщетно пытаясь найти работу машинистки или переводчицы. Звали ее Йованка — сколь бы нежно ни выговаривал он это имя, оно всегда оставалось для него немного чужим. Познакомился он с ней в закусочной, где она работала и куда он заходил выпить пива. Ему бросились в глаза сомнамбулическая уверенность ее походки, когда она шла между столиками, и какое-то отсутствующее выражение напряженного, а иногда и просто усталого лица. Замкнутость и недоверчивость этого лица не могли скрыть страстности, необузданности и силы, как не могло — а вскоре, пожалуй, и не пыталось — их скрыть и ее некрупное, но ладное, крепко сбитое тело, когда она подходила к его столику, хотя она еще долго обслуживала его так же холодно и немногословно, как и всех прочих клиентов. Обычно на ней была черная, с короткими рукавами, кофточка, черная юбка и передник. Это была ее рабочая одежда, но в сочетании с густыми смоляными волосами черный цвет становился как бы выражением всего ее существа, решительной и мрачной подлинности, которую Фогтман, как ему казалось, угадывал и в ее взгляде. Однажды, повстречав ее на улице в простенькой косынке и дешевом коричневом пальтеце, которое совсем ей не шло, и вдруг поняв, что она бедна и, видимо, носит чужие, дареные вещи, он почувствовал, что его влечет к ней как к тайне, разгадать которую способен он один.

Он тоже беден, а это означало уже почти союз. И она тоже — он догадывался — нетвердо чувствует себя в этой жизни. И все же она была уверенней, опытней — куда ему до нее. Он не решался говорить с ней больше, чем это принято между официанткой и клиентом, потому что ощущал ее готовность в любую минуту дать отпор всякой попытке сближении. Пусть сперва привыкнет к нему, да и он, украдкой за ней наблюдая, тоже не хотел спешить.

Он все чаще захаживал вечером в закусочную, тянул свое пиво, читал газету, специально для этого купленную, обменивался с ней ничего не значащими любезностями и через полчаса уходил. В конце концов она сама перекинула между ними мостик. Встав у него за спиной, она наклонилась, чтобы посмотреть новую программу кинофильмов на неделю, и слегка оперлась рукой на его плечо. И так спокойно, так доверительно было это прикосновение, что он тут же пригласил ее в кино, и они без долгих слов договорились встретиться в следующий же вечер.

В ответ на ее настойчивые просьбы он рассказал о себе, об отце, который пропал без вести на фронте, о матери, которая умерла на третий год войны, о тетке, которая спровадила его в интернат и постепенно о нем забыла. Эти воспоминания всколыхнули в нем такую волну горечи, что голос почти отказал ему и он едва сумел свести рассказ к перечню голых фактов, к сухой справке, удостоверившей, что и он одинок с давних пор, одинок столь же беспросветно, как и она.

Еще не договорив, он уже знал, что теперь окончательно завоевал ее, и подтверждением тому было ее долгое задумчивое молчание. Казалось, она склонилась над рисунком их жизни как над непостижимым ребусом, у которого вдруг обнаружилась простая и счастливая разгадка. Теперь только застарелая недоверчивость сдерживала ее желания.

— Ты все обдумал? — спросила она. — Ты точно знаешь, что тебе нужно?

— Мне нужно то же, что и тебе, — ответил он. — И ты давно это знаешь.

В тот год, когда они были вместе, он снова забросил университет. Переехать к ней он, правда, не решился; крохотный чуланчик на чердаке, в котором Фогтман ютился уже много лет, оставался последним прибежищем его мечтаний и неосуществленных проектов. Но, ночуя у Йованки почти каждую ночь и возвращаясь домой обычно к полудню, когда она уходила на работу в закусочную, он, пробравшись через груды чердачного хлама в свою каморку, долго еще не знал, чем заняться, — за исключением тех дней, когда надо было бежать на приработки.

Часто он приходил к ней лишь поздно вечером, измотанный бесплодными усилиями и истосковавшийся, и она, растревоженная долгим ожиданием, сразу читала все это в его глазах. Пока он поднимался по лестнице, она стояла наверху, свесившись через перила, и распущенные волосы наполовину закрывали ее лицо. Если на ней был купальный халат, он знал, что под халатом ничего нет. Ни слова не говоря, она впускала его в комнату, и пока одной рукой запирала дверь, другая уже ложилась ему на затылок. Что-то от вороватой поспешности заговорщиков было в этом жесте. Поцелуй как бы скреплял пакт, заключенный двоими против всего мира, что оставался сейчас там, за дверью, и уже не мог до них добраться; поцелуй стирал все те часы, когда они были не вместе, и мысль, что теперь ничто их не разлучит, уже не казалась несбыточной. Выражение неведомого, дикого торжества проступало на ее лице, застывшие зрачки расширялись, словно от боли или ужаса, с приоткрытых губ готов был сорваться то ли стон, то ли крик ликования, и неодолимое влечение, подминая их волю, бросало их друг к другу. И тогда, вдруг успокоившись, она смежала веки, словно каждое новое движение, каждый вдох придавал ей уверенности, позволяя все глубже уходить в себя и все больше становиться собой.

Потом они молча лежали рядом. Ее руки обвивали его мягко и обессиленно, и он слышал, как бьется ее сердце. Он знал: ему удалось снять с нее страх. Но сам при этом нередко видел и ощущал себя как бы издали, в чуждости и мраке тоскливой и неизбывной безнадежности. Это было то самое щемящее чувство пустоты, чувство, которое он хорошо за собой знал, но не мог понять, откуда оно берется и почему накатывает именно в такие минуты.

Он не решался сказать ей об этом, чтобы не бередить ее всегдашний страх потерять его, но постепенно ее жаркое, гибкое тело стало для него немой угрозой, и он часто ловил себя на мысли, что она, наверное, тоже это чувствует и тем крепче сжимает объятия, втягивая его в беспросветную близость, чтобы он забыл и утратил в ней себя.

Вот почему предложение бывшего однокашника Хорста Райхенбаха на три месяца переехать к нему в Зигбург показалось Ульриху велением самой судьбы. Он не знал, как сказать об этом Йованке, и лишь за несколько дней до отъезда, когда они вечером гуляли у реки, выложил эту новость как окончательное решение. Она ответила ему без слов: как мертвая, поникла у него на руках.

Так они и стояли прямо на тропинке под испуганными взглядами проводившей мимо пожилой четы. Эта тропка вдоль реки, тихо струившей свои темные воды среди пологих травянистых берегов, была любимым местом их прогулок. Они часто бродили здесь в обнимку, когда он вечером заходил за ней в закусочную. Теперь же приходилось удерживать ее почти на весу, в каком-то борцовском захвате, и она, хотя и не сопротивляясь, отвергала его своей неподвижностью — она была как убитая.

— Очнись, — сказал он. — Не глупи...

Она не отвечала, только смотрела на него в упор — пристально и почти надменно.

— Йованка, ну в чем дело? Я знаю, я совершил ошибку. Конечно, надо было раньше тебе все рассказать. Но мне нужно уехать, очень нужно. Пойми же наконец.

— Тогда поезжай сейчас, — вымолвила она.

Как только поезд тронулся и ее хрупкая фигурка со вскинутой рукой стала отодвигаться назад вместе с перроном, стремительно превращаясь в черную, едва различимую точку, напряжение последних дней сразу спало. Он закрыл глаза и на некоторое время отдался чувству блаженной усталости. За окном плыли пейзажи верхнего Рейна, омытые свежестью пойменные леса и тополиные аллеи, извилистые ленты ручейков и привольные луга, подернутые ажурной сеткой цветков болиголова. На всех полянках, по всем обочинам яркими желтыми россыпями цвели одуванчики. По глинистым проселкам, сбегавшим вниз, в долину, змеились глубокие следы телег и тачек, а чуть дальше сочную зеленую гладь кукурузного поля бороздил оранжевый трактор. Сразу за полями будто из-под земли вырастала холмистая гряда Шварцвальда — подернутый дымкой серо-зеленый цоколь, на котором покоилось бледно-голубое, водянистое небо.