— Отчего же? — возразил Фогтман. — Напротив
— В таком случае почему вы продолжаете сидеть во дворе во время перерыва? Хотя вам известно, что это запрещено. Я сам, лично, вам об этом сказал.
— С моими умственными способностями это никак не связано, — сказал Фогтман как можно мягче.
— Тогда с чем же, позвольте спросить?
— Я просто не вижу смысла в этом запрещении.
— А это не вашего ума дело, — отчеканил Патберг. — Так и зарубите себе на носу!
Фогтман опустил голову, чувствуя, как кровь приливает к лицу. Его поставили на место, и сделано это было куда грубей и унизительней, чем он ожидал. Если он сейчас не сдержится, Патберг попросту вышвырнет его, а этого он не хотел допускать. Нет, он повернет разговор иначе. Он еще скажет свое слово.
— Хорошо, — ответил он, поднимая глаза — Я приму это к сведению. Но вы ничего не объяснили. Вы всего лишь распорядились.
— О, да вы разбираетесь в тонкостях? Да, это распоряжение, и для вас оно так же обязательно, как и для всех прочих.
— Но на этом основании вряд ли можно утверждать, что я глуп. Непослушен, упрям или там своеволен — это еще куда ни шло.
— Верно, — согласился Патберг, и слабая улыбка засветилась у него на лице. Он выдвинул ящик письменного стола и извлек оттуда инкрустированную деревянную шкатулку для сигар. — Курите? — поинтересовался он.
— Только сигареты.
— К сожалению, не держу. Но если сигареты у вас с собой, можете курить.
Он раскурил свою сигару. Фогтман наблюдал за ним. Он понял, что закрепился на плацдарме. Буря улеглась, и Патберг был явно заинтригован. Теперь, когда они снова сойдутся в центре ринга, он уже знал, как за него браться.
— Вы, как я вижу, человек интеллигентный, — начал Патберг. — Неужели вы действительно не можете понять, почему находиться во дворе запрещено?
— Отчего же, это нетрудно. Чтобы не мешать проезду грузовиков.
— Правильно, — кивнул Патберг. — Видите, на все есть свой резон.
— Конечно, когда я один там сижу, это никому не мешает, — продолжал Фогтман. — Но правило есть правило, я понимаю, оно обязательно для всех. Для меня и так сделано исключение — ведь я отнимаю у вас время.
Это было сказано вскользь, но удар был рассчитан точно. Патберг и вправду был польщен.
— Ну-ну, — пробормотал он, — это уж моя забота. Вам ведь тоже некуда спешить, а?
Он улыбнулся плутоватой улыбкой сообщника, и Фогтман заставил себя утвердительно кивнуть. Да, конечно, он примет это отличие, он по достоинству оценит милостивое разрешение посидеть тут еще немного. Он охотно поиграет в эти игры. Как-никак здесь куда лучше, чем в цеху.
— Так вот, возвращаясь к нашему разговору, — продолжил Патберг. — Мне понравилось то, что вы сейчас сказали. Вы серьезно относитесь к словам. А это значит — и думать умеете. Объяснение и распоряжение — разные вещи, вы это верно подметили. Я всегда придавал значение точному слогу. Это у меня от отца, — он указал на фотографию за спиной, — он правил все мои деловые письма, пока я сам не научился.
Он умолк и, посасывая сигару, казалось, ждал от собеседника поддержки, Фогтман не нашел ничего лучшего, как заметить, что точность слога помогает избежать недоразумений, и был удивлен тем, насколько угодил Патбергу этой банальностью.
— Совершенно верно! — воскликнул тот. — Распоряжение — еще не объяснение, это вы мне хорошо разъяснили. Ну а если поставить вопрос так: разве нельзя сказать, что я вас проучил?
— Отчего же, наверное, можно.
— Но почему? Ведь тут тоже что-то не сходится.
— Можно, конечно, и так сказать. Но чтобы научить, отучить или проучить — в строгом смысле слова, — нужно разъяснить причины.
— Вот именно! — Патберг удовлетворенно откинулся в кресле. Потом вдруг сделал строгое лицо и стал похож на экзаменатора. — Можете объяснить разницу между «видимо» и «очевидно»?
— Да, могу, — твердо ответил Фогтман.
— Просто многие путают, — пояснил Патберг, словно извиняясь. Потом вдруг очнулся, вспомнив, кто здесь шеф и кто сидит в директорском кресле, и начал задавать вопросы: где Фогтман учится, на каком курсе, как оказался в их краях и где живет? Под конец поинтересовался, нравятся ли ему работа.
— Нет, — ответил Фогтман. — Я чувствую себя не на своем месте.
Хитрая, заговорщицкая улыбка снова промелькнула на лице Патберга.
— Я тоже чувствую себя не на месте. Это нормально. — С этими словами он встал и подал Фогтману руку. — Рад был познакомиться с вами. — И только у дверей, почти шепотом, добавил: — Посмотрим, может, что-нибудь и удастся устроить.
Три дня спустя, когда Фогтман уже твердо решил, что о нем забыли, его перевели на новое место. Заболел личный шофер хозяина, ему прописали длительное лечение, и Патберг нанял шофером его, Фогтмана. Он любил водить машину, уже не раз подрабатывал шофером такси. Но это была совсем другая работа: прежде всего он стал для Патберга внимательным слушателем. Всякий раз, когда они отправлялись в дальние поездки на переговоры с оптовиками, Патберг, кичась своей житейской умудренностью, пускался в нескончаемые рассказы и рассуждения о своем знании делового мира, о прошлых и нынешних временах, а еще об охоте, которая была его единственной и всепоглощающей страстью. Слушая его, Фогтман терялся к догадках: с одной стороны, Патберг вроде бы устраивал эти спектакли, в которых сам неизменно выступал в главной роли, специально для него, с другой же — он как бы и не замечал его присутствия, ибо ему требовались от слушателя только односложные ответы, чтобы и дальше в одиночку упиваться собственной болтовней.
Ему разрешалось ездить и одному: с мелкими поручениями в город или к клиентам. А так как поездки эти, судя по всему, никем не контролировались, он часто выкраивал время, чтобы выпить по пути чашечку кофе. Это были минуты счастливых грез и полной гармонии с миром и собой. Садясь потом за баранку, он слышал в сытом урчании мотора подтверждение собственной правоты, и ему хотелось ехать все дальше и дальше, подчиняясь игре случая или собственной прихоти, чтобы оказаться не только в другом месте, но и в другом, лучшем времени, которое, он знал, ждет его и которое он никак не мог вообразить во всей отчетливости.
Вернувшись после одной из таких поездок, он и познакомился в конторе с Элизабет Патберг: та только что вышла из кабинета отца.
Ничто в ней его не привлекло, одного мельком брошенного снисходительного взгляда оказалось достаточно, чтобы убедиться: она совсем не в его вкусе. Он посчитал ее несколько странной: высокая, с длинными руками и ногами, худощавая, почти тощая женщина, к тому же нескладная, сутулая, совсем не спортивной внешности, наоборот, скромные формы ее тела, которого она, казалось, старается не замечать, если о чем и говорили, то уж никак не об упругости, а скорее о дряблой податливости. Правда, у нее был красивый овал лица с прямой и строгой линией носа и карими глазами, туманно мерцавшими из-под тяжелых век. Рот был мягкий, но четко вылепленный, с припухлой нижней губой, которая слегка выпячивалась, когда Элизабет сосредоточивалась на чем-то или просто задумывалась. В ее облике сходство с отцом едва угадывалось — Патберг выглядел крепче, жилистей, но потому и производил впечатление человека куда более тщеславного и недалекого. В лице Элизабет сдержанность и строгость боролись с безудержной мечтательностью. Ее голос показался ему каким-то неестественным, а манера говорить — безличной. Как и Патберг, она спросила, где он учится. Это была робкая попытка завязать разговор, которую он пресек подчеркнутой краткостью ответа.
Потом он еще несколько раз встречал ее во дворе, когда она вылезала из машины, направляясь к вилле. Если она смотрела в его сторону, он издалека здоровался, и она на секунду замедляла шаг — или ему это только чудилось? Он, во всяком случае, делал вид, что не замечает этой заминки.
Неожиданно приехала Йованка. Субботним утром ее звонок вырвал его из сна. В халате Райхенбаха он сошел вниз, решив, что принесли телеграмму. На пороге стояла она — бледная, невыспавшаяся и странно неподвижная, будто закоченевшая; только когда он радостно выкрикнул ее имя, она просияла и бросилась ему на шею.
Уже на лестнице она начала рассказывать: она всю ночь провела в дороге, выехала сразу после работы — решила вдруг, что ему без нее плохо. Ей стало страшно, страх этот был настолько непереносим, что она сказалась больной и тайком уехала. И только в поезде ей пришло в голову, что она, чего доброго, явится некстати, непрошеной гостьей, и она перепугалась еще больше: а вдруг он ее и на порог не пустит? В этом случае она твердо намеревалась тут же уехать. Она и сейчас может уехать, посмотрела на него — и достаточно.