В свете подобных рассуждений Победоносцев считал смертельно опасным после отмены крепостного права внедрять в совершенно неподготовленную для этого среду российского общества заимствованные с Запада «отвлеченные начала экономической свободы». В первую очередь это касалось самого многочисленного и в то же время самого уязвимого слоя населения России — бывших крепостных крестьян, которые для Константина Петровича были вроде детей, нуждавшихся в постоянной опеке. В частности, он считал, что крестьянам нельзя было давать право свободно распоряжаться положенными им после отмены крепостного права земельными наделами, даже если они заплатили полную сумму выкупа, поскольку в большей части случаев в основе стремления стать самостоятельным хозяином будет лежать «произвольное желание отдельных личностей… по случайному побуждению». «Можно быть уверену, — твердо заявлял Победоносцев, — что в этих случаях отдельная личность останется беззащитной в нищете, без содействия и помощи». Объявить для крестьян землю «вольным товаром», утверждал он, значило бы «оставить их без всяких средств к удержанию земли, к поддержанию хозяйства, к обеспечению от нищеты и голода»{78}.
Понятно, что в основе подобных заявлений лежали не столько конкретные экономические выкладки, сколько определенное умонастроение, общее отношение Победоносцева к действительности — его глубокое сомнение в способности русских людей выжить без опеки государственной власти, боязнь отпускать их одних в бурные волны рыночных отношений. Тревога за русских людей порой перерастала в острое чувство жалости с нотками безнадежности. «Бедный мы, бедный народ, сироты Господни, овцы без пастырей!.. — писал обер-прокурор Е. Ф. Тютчевой в 1881 году. — Есть что-то таинственное и роковое в этой нашей бедности, в отсутствии всяких у нас запасов и сбережений, кроме церковного предания». «Мы без власти пропали, вот почему необходимо держаться нам за власть», — заявлял он И. С. Аксакову в том же году, поминая «славянскую беду» — «бить своих», из-за которой славян «прижимают» немцы{79}.
Победоносцеву приписывают и еще более резкое высказывание о России: «Это ледяная пустыня без конца-края, а по ней ходит лихой человек»{80}. Можно, конечно, усомниться, что сказаны были именно эти слова, поскольку афоризм приводится по воспоминаниям известной писательницы Серебряного века Зинаиды Николаевны Гиппиус, а та слышала его от своего мужа Дмитрия Сергеевича Мережковского, причем оба могли добавить что-то от себя. Однако сходные фразы, пусть и не в столь резкой формулировке, довольно часто встречаются в письмах Победоносцева.
Выступая против предоставления бывшим крепостным права свободно распоряжаться их наделами, Константин Петрович поддерживал сохранение крестьянской общины, что отчасти сближало его со славянофилами. С «московскими славянами», как отмечалось выше, правоведа связывали и многочисленные личные контакты, и, в некоторых случаях, дружеские отношения. Однако если Победоносцев и был славянофилом, то в сугубо охранительном духе и, по словам известного историка-богослова Георгия Васильевича Флоровского, «без всякой метафизической перспективы». Использование существующих институтов для конструирования каких-то широкомасштабных планов на будущее казалось ему опасным. Для него была неприемлема «политическая мечтательность, чающая обрести в общине какую-то нормальную (идеальную. — А. П.) форму хозяйственного быта». Данный институт Победоносцев поддерживал по чисто прагматическим соображениям — как дающий возможность предотвратить обнищание крестьянства, однако отказывался придавать ему какую-то этическую или идеологическую окраску, видеть в нем залог самобытности России. Общинная форма хозяйства, заявлял Победоносцев, была характерна в прошлом для многих стран мира и почти везде пережила процесс распада; та же участь «готовится, надобно полагать, общинному землевладению повсюду». Вместе с тем вмешиваться в действие безличных исторических процессов он считал самонадеянным и опасным: «Не настало еще время прямо или косвенно способствовать разложению общинного землевладения… Время это придет само собой (курсив мой. — А. П.), с естественным развитием производительных сил и с изменением хозяйственных условий»{81}.
В целом консерватор весьма скептически относился к возможности воздействия человека на ход исторического развития, попыткам изменить его направление, всяким проявлениям инициативы в этой сфере. История сама, когда приходит время, всё расставляет по своим местам или, по крайней мере, дает обществу ясные сигналы для начала действий; дело людей — терпеливо ждать этих сигналов. Так, в начале XVIII века не было никаких симптомов начала разложения крепостнической системы, а потому прав был Петр I, когда не только не отменил этот институт, но и способствовал его усилению. При всей нравственной неприглядности крепостничества слепые, имперсональные силы истории еще не подготовили почву для его падения, а поэтому с ним надобно было мириться: «Эта форма, видимо, еще не одряхлела, еще не пережила своего содержания; в противном случае она распалась бы или под ней для нас заметны были бы в обществе следы того внутреннего брожения, под влиянием которого распадаются устаревшие формы»{82}.
История представлялась Победоносцеву процессом, лишенным морального измерения, который следовало не оценивать или переоценивать с позиций того или иного идеала, а принимать в сложившихся формах, пусть даже иногда они и шокировали наблюдателя своей неприглядностью. «Вообще нам кажется, — заявлял он, — что одно только признание той или другой политической меры насильственной само по себе еще недостаточно для того, чтобы осудить ее с исторической точки зрения. Нравственное чувство оскорбляется всяким насилием; но одно нравственное чувство не может служить надежным руководителем историку при обсуждении политической деятельности исторического лица: иначе придется осудить и признать пагубной всякую правительственную меру только потому, что она сопряжена с насилием; это было бы несправедливо. Царство духа, мира и любви покуда не от мира сего». Говоря об исторической роли Русской православной церкви, Победоносцев особо подчеркивал, что она «стремилась не к изменению политических учреждений и форм общественного быта», а старалась «распространять дух любви и мира» «в пределах учреждений существующих… твердо держась законных форм»{83}.
При подобном подходе широкое применение властью принуждения вовсе не вызывало у Победоносцева протеста. Главное, чтобы оно совершалось во имя общегосударственных целей, а не «грубого, личного произвола». Придание самодержавию предельно жестких форм, характерное для деятельности Петра I и вызывавшее резкое осуждение со стороны славянофилов, Победоносцевым воспринималось спокойно: царь просто «воспользовался для своих государственных целей учреждением, которое нашел готовым в быте своего отечества»{84}. Представления, которые вызревали у Победоносцева в ходе его академических штудий — своеобразный культ государственной власти, приписывание ей черт демиурга, — вместе с крайне скептическим отношением к свойствам человеческой натуры впоследствии вошли в состав его политических воззрений и оказали значительное воздействие на его деятельность в качестве высокопоставленного сановника. Безусловно, очень значительное влияние на эту деятельность оказала и критическая оценка Победоносцевым реформ, демократических начал, подпитывавшаяся его впечатлением от общественно-политического развития как России, так и Запада.