Не в лучшем положении оказался Новый завет. Доцент духовной академии Михаил Сперанский не мог ясно и правдиво согласовать противоречий самих евангелий. Например, в евангелии от Матфея говорится, что после рождения Иисуса в одном из домов города Вифлеема (из чего видно, что Иосиф и Мария жили в Вифлееме), «святое семейство» бежало оттуда в Египет, спасаясь от преследований со стороны царя Ирода. После этого произошло избиение младенцев.
А в евангелии от Луки сказано, будто Иисус Христос родился в вертепе (а не в доме), ему поклонялись пастухи (а не волхвы), в восьмой день было совершено обрезание, а в 40-й день его по обычаю принесли в Иерусалимский храм, а оттуда — в Назарет (где якобы жили Иосиф и Мария), где он и жил до 30-летнего возраста.
Известно, что Вифлеем находился в Иудее. Если избиение младенцев происходило в Вифлееме и его окрестностях, то Иосифу с Марией и младенцем достаточно было удалиться за пределы Иудеи, чтобы быть в безопасности. Спрашивается: зачем им было совершать такой дальний побег, в Египет? «И там (в Египте) был до смерти Ирода…» — говорится в евангелии от Матфея. Следовательно, никакого «сретения» в Иерусалимском храме, о котором говорит Лука, быть не могло. Если же верить Луке, что в 40-й день по рождении было «сретение» и из Иерусалима Иисуса отправили в Назарет, то не могло быть никакого бегства в Египет, избиения младенцев в Вифлееме, и Иисус не мог жить в Египте (как говорит Матфей). Что же касается евангелий от Марка и Иоанна, то оба они вовсе умалчивают о рождении Христа и других событиях, связанных с его жизнью до 30 лет. Более того, евангелист Иоанн прямо говорит о непосредственно небесном происхождении Иисуса, а не о рождении от девы Марии.
Я сознавал, что подвергнуть сомнению «священное писание» — это значит совершить большой, непростительный грех. Подвергая библию сомнению, я подвергал сомнению первоисточник, основу основ христианского вероучения.
Стремясь разрешить евангельские противоречия, я обратился к сочинениям «святых отцов и учителей» церкви, признанных ею непререкаемыми авторитетами в деле объяснения писания. Но даже Иоанн Златоуст, почитаемый церковью непревзойденным истолкователем библии, не мог согласовать противоречивых евангельских повествований о первых днях жизни Иисуса Христа.
Действуя в точном соответствии с церковными правилами, я обратился к духовнику — игумену Филагрию. Он терпеливо выслушал меня, а потом целый час наставлял на путь истины. Он говорил, что я подвергся искушению дьявола за попытку поставить разум выше веры.
— Ты должен молиться, чтобы господь помог тебе погасить любопытство разума и воспламенить спасительность веры, — заключил он.
Лишь много времени спустя я понял, насколько противна человеческой природе слепая вера, как она губит в человеке самое главное, самое ценное — стремление к познанию окружающего мира. А я с самого раннего детства испытывал непреодолимое стремление к учебе, к знанию.
«А может, и в самом деле «мудрость» мира сего есть мерзость перед богом?» — под впечатлением исповеди приходили мне в голову слова писания. И я старался исполнять указания духовника: усердно молился, утром и вечером в поте лица своего совершал десятки поклонов, читал акафист «ангелу-хранителю», изо всех сил пытался воспринимать религиозные истины верою, а не разумом. Казалось, я добился некоторых успехов.
И вдруг весной 1952 года я узнаю, что мой лучший друг Евграф Дулуман порвал с религией и православной церковью. Я был потрясен. Со слезами молился о нем, как о заблудшем, как об отступнике. Хотелось верить, что он раскается. Между нами завязалась острая полемическая переписка. Я убеждал его, что он неправ, а Дулуман убедительно доказывал, что заблуждаюсь я, что религия прямо противоречит науке и нет в ней истины. Когда я указывал на христианскую мораль, он отвечал, что коммунистическая мораль неизмеримо выше, что только она жизненна и достойна человека, так как отвечает человеческой природе, а христианская мораль со своим смирением, кротостью и призывами к рабству унижает человека, идейно обезоруживает его и делает безвольным.