Андрей молча встал.
– Теперь ты вóда! – и Алька кинулся убегать.
Но Андрей по-прежнему стоял на месте, изо всех сил зажмурив глаза. Почуяв неладно, Алька вернулся, а за ним подбежали и другие ребята.
– Андрюх, ты чего?
Он молчал и держался за ногу.
– Коленка?
Подбежали две мамы:
– Что случилось?
Школьники кинулись наперебой рассказывать.
– Нога болит? Ты на неё наступать можешь? Да что ты молчишь? – всполошились родители.
Через минуту их беспокойных вскриков Андрей сдавленно произнёс:
– Нормально. – И захромал в сторону.
Самая сильная волна боли прошла, и теперь он мог говорить и отвечать на вопросы, не боясь, что слёзы хлынут рекой. Он до головокружения, так, что не мог говорить, собрал все свои силы, чтобы не заплакать перед посторонними, и был немного горд, что никто не заподозрил его в слабости.
Весну после возвращения к матери Евдокия почти не запомнила. Помнила, как вошла вечером в квартиру, помнила вопросы Виктории и свои ответы, на которые расходовались последние силы:
– Что-то случилось?
– Нет.
– Ты надолго?
– Да.
– Поссорилась со своим Алёшей?
– Нет.
– Но жить теперь собираешься здесь?
– Да.
– Что ж, добро пожаловать! (с иронией)
– Спасибо.
Последующие недели (сколько?) слились в один мутный сон. Она ела (мало), спала (много, потому что во сне можно было не думать и не помнить) и иногда бралась за учебники (они тоже с горем пополам занимали ум). Всё это Евдокия делала не потому, что было надо, а потому что делать это, следуя приказаниям матери, было проще, чем не делать, сопротивляясь. Это Дусе было в новинку, но она привыкала.
Постепенно привыкла и к тому, что мать постоянно заставляла её мерить температуру, а та, словно развлекаясь, каждый раз выдавала разные значения в диапазоне от тридцати пяти до тридцати восьми градусов. Поскольку Дуся наотрез отказалась идти к врачу (ради этого ей даже пришлось ненадолго вернуться в реальный мир), мать добилась её согласия на принятие каких-то витаминов, нормализующих, как обещала реклама, состояние нервной системы. Такой расклад Евдокию устраивал, и она дисциплинированно ежедневно нормализовала состояние газона под их балконом.
Но если в отношении температуры её предавал градусник, то периодически кружащаяся голова скрывалась очень легко: со временем Дуся приспособилась в такие моменты рисовать на лице лёгкую улыбку прислоняться к ближайшему косяку с якобы задумчивым видом.
– Тебе накладывать?
– Нет, мам, я сама.
Мать недовольно пожала плечами и молча села за стол. Надолго воцарилась тишина, которую нарушило только негромкое постукивание приборов по тарелке.
– Мам…
Женщина подняла глаза. Она была погружена в свои мысли и в другое время, наверно, даже не подняла бы глаз, но звук голоса дочери заставил её вздрогнуть. Голос был тонкий и как будто надорванный. Виктория посмотрела на дочь и словно впервые за долгое время увидела её. Увидела, как она сидит, подняв плечи и подложив под себя ладони, и смотрит в пустую тарелку. Заметила, что она похудела. А может, повзрослела? Потому что щёки утратили по-детски жизнерадостную окружность, а скулы заострились. Виктория вообще мало интересовалась проблемами дочери, считая, что важнее достойно воспитать её, вложить то, что считала нужным.
– Ты с папой давно разговаривала?
– Довольно давно, а что?
– Я соскучилась по нему, – тихо сказала она.
Виктория знала, что дочь была обижена на отца и принципиально не звонила ему первая с тех пор, как тот ушёл. Хотя она сама поддерживала нормальные отношения с теперь уже бывшим мужем. Делали это они ради дочери.
– Так позвони ему.
– Не хочу! – Теперь голос прозвучал знакомо резко.
Увлечённая новым для неё занятием, Виктория продолжала рассматривать дочь и вдруг стала замечать в ней знакомые – свои собственные – черты: властная складка между нахмуренными бровями, наклон головы – чуть в сторону. Впервые в жизни она ощутила, что они похожи, две одинокие женщины.
– Ты сильная, – сказала Виктория. – А сильным всегда приходится бороться. – Это она уже добавила о них обеих. Дуся презрительно хмыкнула. – Но сложнее всего бороться с самой собой, – зачем-то произнесла она.
Дуся внимательно посмотрела на мать, но та опустила взгляд в тарелку и снова принялась за ужин. Снова наступила тишина. Не тяжёлая, гнетущая, а мягкая, душевная. Она обволакивала двух женщин и укрывала одним плотным одеялом.
Каждую секунду Евдокия жила в напряжении. Голова очень хотела расколоться от мыслей, а не думать было невозможно, и мысли, как рой пчёл, гудели и кружились, и за этим роем ничего нельзя было ни разглядеть, ни услышать. И никому, даже себе, Евдокия не признавалась в том, что стало причиной этого душевного раскола. Матери она не рассказывала никаких подробностей; друзьям, когда они замечали её состояние и пытались дознаться до истины, на осторожный вопрос «как Алёша?» только кратко отвечала «не знаю», давая тем самым понять, что не желает об этом говорить.