— И давно это произошло? — спросил Жербье.
— Сразу после перемирия.
— Значит, вы здесь почти год, — сказал Жербье.
— Я в лагере самый старый, — сказал Роже Легрэн.
— Самый древний, — улыбаясь, поправил Жербье.
— После меня идет Армель, — продолжал Легрэн. — Вот он лежит... Учитель.
— Спит? — спросил Жербье.
— Нет, он очень болен, — прошептал Легрэн. — Проклятая дизентерия замучила.
— А в больницу? — спросил Жербье.
— Нет мест.
У их ног раздался слабый голос:
— Не все ли равно, где умирать?
— Как вы здесь оказались? — спросил Жербье, наклонившись к Армелю.
— Я заявил, что не буду учить детей ненависти к евреям и англичанам, — сказал учитель; ему тяжело было даже открыть глаза.
Жербье выпрямился. Он ничем не выдал своего волнения. Только губы слегка порозовели.
Жербье поставил свой чемодан у изголовья матраса. В бараке не было ни мебели, ни какой-либо утвари, если не считать непременной параши.
— Раньше здесь было все, что могло понадобиться немецким офицерам, — сказал полковник. — Но они так и не появились, и комендант с охраной забрали себе все мало-мальски ценное, а остальное пошло в бараки спекулянтов с черного рынка.
— Вы играете в домино? — спросил у Жербье аптекарь.
— К сожалению, нет, — ответил Жербье.
— Можем научить, — предложил коммивояжер.
— Большое спасибо, но я совершенно туп в этом отношении, — сказал Жербье.
— Тогда просим нас извинить, — заявил полковник. — Мы как раз успеем закончить партию до темноты.
Стемнело. Охранники произвели перекличку, заперли двери. В бараке стало совсем темно. Легрэн дышал тяжело, с присвистом. Учитель негромко бредил в своем углу. Жербье подумал: «Комендант лагеря не так уж глуп. Сунул меня в мешок с тремя дураками и двумя смертниками».
■
Когда наутро Роже Легрэн вышел из барака, шел дождь. Но несмотря на дождь и на пронизывающий холод — здесь, на голом плато, открытом для всех ветров, в это апрельское утро было особенно холодно, — Жербье, голый, в одних башмаках и обмотанный вокруг бедер полотенцем, занимался утренней гимнастикой. У него была матовая кожа, сухое и крепкое тело. Мускулов не было видно, но их игра, четкая и слаженная, создавала впечатление монолита, который невозможно расколоть. Легрэн с грустью смотрел на Жербье. Утренняя гимнастика... У Легрэна при первом же глубоком вдохе легкие начинали свистеть, как прохудившаяся футбольная камера... Жербье крикнул ему между двумя приседаниями:
— Уже на прогулке?
— Иду на лагерную электростанцию, — сказал Легрэн. — Я там работаю.
Жербье закончил приседания и подошел к Легрэну.
— Хорошее место? — спросил он.
Яркий румянец залил впалые щеки Легрэна. Только эта способность мгновенно краснеть и выдавала его молодость. В остальном он держался как взрослый; постоянные лишения, тюремный режим, а главное, напряженная работа ума, непрестанный бунт мыслей и чувств заострили его черты, лицо раньше времени возмужало.
— Я и корки хлеба не получаю за эту работу, — сказал Легрэн. — Но я люблю свое ремесло и не хочу терять навык. Вот и все.
Орлиный нос Жербье был в переносице очень тонок. Из-за этого глаза казались близко посаженными друг к другу. Когда Жербье глядел на кого-нибудь пристально и внимательно, как сейчас на Легрэна, рот его кривился в неизменной усмешке, на лбу обозначалась суровая складка, а глаза сливались в полоску черного пламени. Поскольку Жербье молчал, Легрэн повернулся, намереваясь продолжать путь. Жербье тихо сказал:
— До свиданья, товарищ.
Легрэн обернулся с такой стремительностью, точно его что-то обожгло.
— Вы... вы... коммунист, — пробормотал он.
— Нет, я не коммунист, — сказал Жербье.
И после короткой паузы, улыбаясь, добавил:
— Но это не мешает мне иметь товарищей.
Жербье поправил полотенце на бедрах и снова принялся за гимнастику. Красная куртка Легрэна медленно растаяла в струях дождя.
■
Во второй половине дня немного прояснилось, и Жербье обошел лагерь. Это заняло у него несколько часов. Плато было огромное, всю его площадь занимали бараки заключенных. Видно было, что лагерь расширялся беспорядочными толчками, по мере того как приказы Виши гнали на это голое плоскогорье все новые и новые толпы арестованных. В центре высилось первоначальное ядро, подготовленное для немецких военнопленных. Строения здесь были прочные и выглядели вполне пристойно. В лучших из них разместились службы лагерной администрации. Дальше, насколько хватал глаз, шли вереницы бараков — из досок, из гофрированного железа, из просмоленного картона. Это напоминало зону нищеты и отверженности, опоясывающую большие города. Лагерю требовалось все больше и больше места.